Вольф. Сейчас я приду. Еще десять минут.
Старуха Гуревич. Мы ждем.
Старуха Гуревич уходит. Молчание.
Вольф (негромко, без улыбки). Завтра, с утра, по всей Рыбаковой балке будут говорить о том, что Мейер Вольф собирается рыть нефтяные скважины, или разводить пальмы, или промывать золотой песок. Что-нибудь в этом роде!
Давид. А разве нет?
Вольф. Нет.
Давид (разочарованно). А зачем же вы приехали?
Вольф. Я приехал домой. Я просто приехал домой. Неужели это так непонятно?!*
*…Да, Мейер Миронович, непонятно! Теперь непонятно! А осенью сорок пятого года, когда писались эти слова — они казались такими естественными, разумными, справедливыми! Еще кружило нам головы опьянение победной весны, еще не было на синем глобусе государства Израиль, а была Палестина — непонятная, чужая, ставшая в русском языке синонимом дальности и заброшенности — «как занесло вас в наши Палестины?» Если бы я писал эту пьесу сейчас, Мейер Вольф, я не позволил бы вам сказать эти слова, но тогда…
Давид. А в вашей комнате Сычевы теперь живут.
Вольф (заходил по комнате). Чепуха! Найдем, где жить, не в комнате счастье. Я уехал с маленьким чемоданом и вернулся с маленьким чемоданом. И этот костюм, который на мне, — это мой единственный костюм. И никакие квитанции на получение груза не лежат у меня в кармане… (Остановился.) Когда я был таким, как ты, Давид, мой отец торговал перчатками, сумками, пуговицами, поясами. Мы ездили с ним в Польшу, в Галицию, на Украину… Тысяча тысяч местечек. И в каждом местечке новое горе, новые заботы и старый разговор — «В будущем году — в Иерусалиме»! И в каждом местечке имелся свой праведник, который на старости лет отправился умирать на святую землю… «Четыре шага по святой земле, и вы очиститесь от всех земных грехов» — так было обещано в старых книгах! И вот с той поры всю жизнь я мечтал накопить денег и поехать туда — в Иерусалим…
Давид. Так оно и вышло.
Вольф (покачал головой). Нет, милый, совсем не так… Может быть, даже наверное, я не праведник, но мне показалось, что Стена Плача — это просто грязная старая стена. И что приехал я не на родину, а в чужую страну, где можно только плакать и умирать. И что люди там — чужие мне люди! Чтó мне Сион, и чтó Сиону переплетчик Вольф из русского города Тульчина?! Ты понимаешь меня?
Давид. Не очень.
Вольф (улыбнулся). Вот и хорошо! Тебе и не нужно этого понимать! (Вздохнул.) Да-а, а небо там действительно очень синее. И песок очень желтый. И по вечерам все плачут и молятся. А я, видишь ли, привык, чтобы в тот час, перед сном, когда я кончил работать, вымыл руки и сел у окна, я привык слышать, как женщина зовет своего Серёньку, а мальчишки играют в казаки-разбойники, а где-нибудь идут девушки и поют песню… И я знаю слова этой песни… И вот тогда я снова взял в руки свой чемодан.
Бьют часы.
Давид. Половина десятого.
Вольф. Ладно. Я пойду. Скажешь папе, что я у Гуревичей.
Давид. Да.
Вольф. Будь умником, Давид.
Давид. Да.
Вольф встал, пошел к двери, неожиданно обернулся. Говорит медленно, с растерянной и странной улыбкой.
Вольф. Самое нелепое… Вот — я вернулся домой… Прошло каких-нибудь полтора часа и мне уже начинает казаться, что, может быть, я снова ошибся, а?! Может быть, я был совсем не в том Иерусалиме и видел совсем не ту Стену Плача?! (Помедлил, махнул рукой.) Ну, да впрочем, этого ты уж и вовсе не поймешь! Спокойной ночи, Давид!..
Вольф уходит. Тишина. Давид отломил ломоть черного хлеба, густо посыпал солью. Уселся на стол, жует. В окне появляются две головы, темная и светлая, две смеющихся рожицы. Это ТАНЬКА (актриса Л. Толмачева) и ХАНА (актриса А. Голубева).
Танька. Маугли, братец! Доброй охоты! Мы одной крови — ты и я!
Хана. Додик!
Молчание.
Танька. Месяц скрылся за тучи… Доброй охоты, братец! Мы одной крови — ты и я!
Давид (грубо). Чего надо?
Танька. Играть выйдешь?
Давид. Нет.
Танька. Почему?
Давид. Потому что… Одним словом — это мое дело — почему!