Великолепные же суконные (трофейные из Германии!) бордовые гардины с французскими коронными лилиями золотого шитья не только обрамляли высокие двустворчатые входные двери, но и продолжались наискосок влево, полностью скрывая этот «печной угол» от посторонних глаз. По другую сторону дверей, напротив «кухоньки» и тоже под углом, стоял большой гардеробный, также трофейный и орехово-дубовый (не зеркальный) шкаф, за которым находился мой спальный уголок – металлическая узкая кровать с шарами и белым покрывалом и белые же стул и тумбочка, выпавшие мне из чьего-то (скромного и не нового) гарнитура. Весь он занимал пространство около четырёх квадратных метров, со входом от дверей. Вход этот очень напоминал ту самую щель, которую наконец-то находит мышонок из одноименной сказки в стихах Маршака («Но нашёл он щель в заборе»).
Мой угол был треугольным, как парус, а в пространстве – трёхстенным, хотя из-за высоты потолка он всё же, пожалуй, больше напоминал колодец. Однако он был моим, и мне так хорошо в нём читалось и спалось.
Так при входе в комнату посреди этих двух углов естественно возникала маленькая «передняя», где гости могли оглядеться и положить сумочки на низкий квадратный столик с цветами.
Остальные двадцать семь метров тоже делились на части, но более естественно и откровенно. По обе стороны окна друг против друга располагались письменный стол отца со стеллажами (частично загороженные дореволюционным кульманом) и солидная тахта, рядом с которой символически стояли никогда не раскрывавшиеся ширмы красного дерева с японским шёлковым рисунком, они даже и не отделяли, а просто обозначали уголок спальный. Вдоль стен выстроились полированные заказные стеллажи с книгами, пианино и буфет – старый, но отлакированный и переделанный, со вставленными стёклами, тоже имевший вид «стеллажно-сервизный».
На стенах были фотографии, маленькие и большие, эстампы в тонких чёрных рамках, подвески для вьющихся крымских растений, и ещё везде – безделушки. Посреди комнаты, но ближе к эркеру, располагался ореховый раздвижной круглый стол с тяжёлыми (чем-то сродни кульману) стульями. Занавеси на окнах были театрально-замысловатые: частью переделанные из старинных, частью сшитые из трофейных тюля и кисеи, – а гардины к ним были сделаны мамой (кстати, она шила в конце сороковых уже профессионально).
В самом же эркере, где-то в холодной его глубине находилось всё для ночлега родственников и гостей – раскладушки, матрасы etc., а также стояла мамина швейная машинка с педалью. Она была на колёсиках, она была «болтушкой», в отличие от мамы, то есть она то стрекотала, то замолкала, переезжая в комнату и обратно в глубь эркера.
Мир современной техники был в основном представлен приёмником «Эстония» и телефоном отца, порой неожиданно будившим нас по ночам. На его трезвон (но именно и только тогда!) отец вставал, разговаривал бодро, кратко и как бы находясь в позе команды «смирно!», так как звонил начальник главка, иногда и замминистра (и не в виде поощрения, а с указаниями и требованиями сверхсрочных доработок). Мне нельзя было подходить к нему вообще («телефон папин, личный»), а мама иногда (но не часто) разговаривала, подолгу, но больше – кратко. Телефон провели минуя коммуналку, по приказу из Москвы, что и давало начальству право будить отца по ночам. Но зато и мера ответственности была у него верхней – в одну из таких ночей он мог исчезнуть из-за невыполнения плана (о чём понятия не имела одна лишь я, а завидовавшие ему сослуживцы и соседи, разумеется, как бы не помышляли).
Приёмник (точнее, не сам он, а его зелёный глазок) был виден ночью сквозь щель между стеной и шкафом в моём углу. Этот глазок чем-то напоминал мне глаз кота, маленького, но уже не котёнка, а вполне котика, он успокаивал, он поддерживал наши надежды и незаметно, но доброжелательно влиял на погоду в доме. Большой мир, мир других городов и стран казался почему-то не враждебным (вопреки тому, как нас непрерывно учили с первого класса школы), а обнадёживающим и, кто знает, возможно, дружелюбно ожидающим своего часа.
Всё это, пожалуй, и незачем было бы описывать так подробно, если бы эта картина не была так отчётлива в моей памяти и так по-своему характерна для «семейно-солидного» быта тех лет. Впрочем, мама была эстетом, она сумела бы создать красоту и гармонию из ничего, для неё это было так важно – атмосфера уюта и некоторого артистизма, а для отца – пожалуй, буржуазности. Кому-то из знакомых это могло казаться излишеством, важнее было иметь только возникающие где-то на Западе холодильники и телевизоры с крохотным экраном, пока похожие на приёмнички. А некоторые и тогда жили гораздо лучше нас – в отдельных (иными словами, делённых в энный раз) квартирках с ванными, спальнями и гарнитурами. И всё же мама выбрала, пожалуй, общепринятый стиль жизни. С точки зрения наших соседей мы жили хорошо, а на самом деле – в коммуналке без ванной, как и они.