Свет люстр ведёт себя с ними совершенно по-разному: на первых он сиятельски сверкает, это лысины генеральско-министерские. От лакированой поверхности вторых он, блеснув, отражается лучиком и они – как бы второго класса[30]. А третьи – ну, им-то бы следовало сидеть в последних рядах или скрываться на хорах, дожидаясь получения следующего, пока ещё скромного чина.
Я представляю, как мы будем смеяться вдвоём с Юникой, когда я расскажу ей об этих своих наблюдениях. И мне уже не скучно, я их «коллекционирую», порой с трудом удерживаясь от смеха.
Но неправильно было бы думать, что я позволяла себе усмехаться над некрасивостью чьих-то лысин или морщин, – они вовсе не казались мне такими, они просто привлекали и занимали внимание. Ведь у ребёнка другая эстетика восприятия возрастных особенностей, чем у взрослых. Почему-то прекрасен в моих глазах был мой старенький дедушка. А когда (позднее, после болезни, но всё ещё храня в душе большого ребёнка, которого в реальной жизни уже не стало) я впервые оказалась в залах Рембрандта в Эрмитаже – как много там было его картин, насколько больше, чем сейчас! – то долго не отходила, вглядываясь, в портреты его стариков голландцев. И любовалась ими, и что-то понимала в глубине души, а пробуждаемое ими во мне доверие внушало мысль, что они по-своему
Зато гораздо меньше доверия внушила мне прекрасная и знаменитая «Даная»: она возбуждала вопросы, для большого ребёнка самые тревожные и непонятные, ведь мне казалось, что она беременна, хотя родит и не в ближайшие месяцы. «Но ведь она не Мадонна, – думала я, – Мадонна не может быть обнажённой, а если так, то она ждёт обыкновенного малыша. Отчего же у неё такой восторженный взгляд, отчего?» Впрочем, я знала, отчего (то есть была знакома с содержанием мифа), но не это смущало меня, а вот вид Данаи – просто мучил. Ведь, повторяю, у большого ребёнка своя, совершенно другая эстетика. И что бы ни говорили умные психологи об аутизме, нарциссизме etc., но ребёнок живёт в мире других представлений о поле и его проблемах, да и с другой золотой мерой прекрасного.
А навязывание взрослого восприятия вызывает у него только возбуждение, кажущееся ему нелепым, и желание отвернуться, стыдясь. Поэтому вполне естественно, что внимание моё привлекали не замечательные мужские шевелюры и дамские причёски, от которых у меня зарябило бы в глазах (они в таких количествах в эти глаза вообще и не помещались). А вот лысины – это действовало успокоительно и забавляло, это было из мира моего театрика «Кокон».
…Моя мама где-то очень далеко от меня, хотя и рядом, она прекрасна, она – фиолетовая Фея сирени из «Спящей красавицы», она вся в музыке и в воспоминаниях юности. Её тонкий рот страдальчески сжат, на лбу морщинка. Как мне трудно выносить это выражение отчуждённия и отрешённости на её прекрасном лице!..
Около десяти лет спустя я впервые встретила, ещё не став верующей, такие же, но только не томно, а напротив, строго истомлённые лица, ещё более застывшие в молчании, – в церквах и соборах во время поездки по Средней России и Подмосковью с мамой и моей однокурсницей и подружкой Наташей. И была смущена ими ещё больше.
А в Филармонии? Маленькая язычница, а быть может, и безбожница… Нет, я в какой-то мере понимала и восприняла дедушкины слова о Боге, но просто не в силах была принять их до конца. Однако я знала и тогда, начиная лет с пяти-шести, что в стихиях – в огне (легко играющем и ручном только в нашей печке), и в море, и в звёздном небе – есть нечто от Бога, но молчаливое и неясное.
Не страшилась ли я бессознательно, что музыка может заговорить голосом Бога? Не отстранялась ли от неё в недоумении, понимая, что этого в ней и не нахожу, и не слышу? Если бы тогда я услышала органную музыку Баха (но мне не довелось, мама не любила орган) и что-то в ней внезапно поняла, что было бы тогда? Дело не в ответе на этот вопрос, которого нет (и не могло быть), а в том, что этот страх, бессознательный и туманный, соприроден душе, способной, но ещё не готовой к вере.
Но эти мысли, если они и были, скрывались где-то глубоко, как на дне морском.
……………………………………………………………………………….
…А на кресле рядом с мамой сидит нарядное и по малолетству легкомысленное существо с короткой толстой косой и бантом, медленно и по возможности незаметно вертящее шейкой (с этой «косищей» и со вьющимися вокруг лба и ушей короткими льняными прядками, оставшимися от локонов). Что до головы, то она в данный момент, пожалуй, всё же присутствует, но как-то незаметно. Ощущать себя нарядной – так непривычно и (немножко!) приятно, а сидеть, не понимая, среди посвящённых так неловко, что я эту свою голову всерьёз и не принимаю. Да и вообще чувствую себя немного как кукла, то есть притворщицей.