– Ваше здоровье, господин унтер-офицер! - сказал Муле. Рудат выпил. Муле трещал, что этот старый болван Цимер теперь тише воды ниже травы, так что Рудат может раздавить его, как вошь, ротный-то, мол, смекнул, что он за птица, после того подлого доноса гестаповскому шефу Хазе. В общем, Рудат теперь от Вилле что угодно получит, правда-правда. Стоит ему захотеть, и обер-лейтенант его даже на офицерские курсы пошлет. Плохо ли? Три месяца дома, в Германии, бабы, кино! Эрнст Муле худого не присоветует.
Он громко трещал, хлопал Рудата по плечу, на лбу у него выступили мелкие капли пота. Вспотел он от страха за свое денщицкое место. «И как я только мог связаться с этой вестфальской деревенщиной? Ведь знал же, что ротный глаз положил на мальца. Теперь уж что говорить, вся эта история Вилле ох как на руку. «Герой Требловки», «украшение роты»… и в кинохронику заснимут, и нос начнет драть. Да, этак и без отпуска недолго остаться. Неужто наш хитрюга обер-лейтенант и впрямь педик? Разве нормальный мужик что поймет по его непроницаемой харе?»
У Муле было такое ощущение, будто он говорит со стенкой, будто Рудата все это нисколько не интересует, будто он не слушает, думая о чем-то своем. Даже как-то не по себе стало. Ни слова, ни движения, глаза пустые. Только ром выхлестал - и все.
– Давай-ка еще по маленькой, - предложил Муле. - Все-таки здорово ты!.
Они уже ехали по Требловке. Кругом тишина. Солдаты сваливали в грузовики чемоданы и узлы. Машины переезжали от одного пустого дома к другому. Возле площади Муле пришлось сделать крюк, потому что школа и машинный сарай еще дымились и танки загораживали подъездные пути. Резко воняло соляркой. [92]
Рудату вдруг стало страшно холодно, а вместе с холодом пришла некоторая ясность. Мысли ворочались еще туго и медленно, часто застревая на мелочах («При чем тут осколки стекла?»), то и дело путаясь, но все же он сумел кое-как разобраться в истории, которая началась совсем не в подвале и завершилась тоже не в забитом трупами выжженном бункере. История была омерзительная, и он понимал, что непременно должен довести ее до конца - любого конца. Хотя все было ему до тошноты безразлично, чуждо и происходило будто вовсе не с ним. Он сам себе казался выпотрошенным трупом, разобранной боевой машиной, за которой оставили кое-какие функции: например, она могла двигать конечностями и по-прежнему крепко сжимала заряженный пулемет, обладала памятью и способностью протестовать, протестовать каждым исстрадавшимся мускулом, каждым измученным нервом, каждой истерзанной клеткой мозга. Они въехали в гору, цвел дрок - точно желтая сыпь на изрытом лике земли.
Рота Вилле, наспех собранная из остатков разбитых под Хабровкой подразделений, расположилась лагерем на чуть возвышенном лугу под большими деревьями. Жарили гусей (один гусь на четверых), и было вдоволь пива, чтобы поднять настроение. Солдаты уже меньше бранили и эсэсовцев, которых всегда снабжают лучше, и войну вообще. Многим было весьма не по нутру, что пришлось участвовать в карательной экспедиции. Кто-то пустил слух, что дивизию перебросят, скорее всего, в Италию. Некоторые расписывали все в подробностях. Поговаривали и об отпусках. Вилле приказал два часа отдыхать. Солдаты спали, били вшей, гоняли в футбол, вместо мяча - свиной пузырь. Обер-лейтенант благодушествовал и даже постоял в воротах. Геройский поступок Пёттера и Рудата неожиданно представил его перед Фюльманшем в выгодном свете. Ведь Фюльманш полагал, что оба действовали по приказу Вилле. И теперь Вилле радовался, что может наградить именно Рудата, действительно радовался. Что ни говори, только в таких оригиналах и есть изюминка. Он подозвал нескольких солдат и намекнул, что надо бы встретить Рудата посердечнее.
Цимеру даже пиво казалось безвкусным. Считая, что его обошли, он ломал голову, как бы вывернуться из неудачной ситуации, и в конце концов решил извиниться перед Рудатом сразу после того, как Вилле прицепит ему эту штуковину. Тяжко, но ничего не поделаешь.