Герой, презирающий мир за его пошлость, противопоставляющий свое поведение старомодной норме, вдруг оказывается предельно несамостоятельным; и то, что приговор вынесен Татьяной, по-прежнему любящей Онегина, — особенно страшно.
В таком эмоциональном «ореоле» герой появляется перед читателем и в 8-й главе. (Промежуточное звено онегинской судьбы, способное вновь резко осложнить его образ — «Отрывки из Путешествия», — пропущено, перенесено в конец романа.) Теперь уже не Автор, не Татьяна, но пушкинская Муза пытается разгадать загадку Евгения Онегина — сплин или «страждущая спесь» в его лице? Какую маску он носит теперь? Мельмота? Космополита? Патриота? Но в том-то и дело, что психологическому портрету героя предстоит претерпеть еще одну существенную перемену.
Встреча с Татьяной заставляет что-то шевельнуться в глубине «души холодной и ленивой»; эпитет, который однажды уже был закреплен за поэтичным Ленским, в начале 8-й главы как бы ненароком применен к Онегину («безмолвный и туманный»). И эта «переадресовка» эпитета оказывается неслучайной и вполне уместной. Продолжая зависеть от «законов света» (любовь к Татьяне тем сильнее, чем слаще запретный плод и чем неприступнее молодая княгиня), Онегин тем не менее открывает в своей душе способность любить искренне и вдохновенно — «как дитя». Письмо (которое он пишет по-русски, в отличие от Татьяны, писавшей по-французски) одновременно и светски-куртуазное, дерзко адресованное замужней женщине, и предельно сердечное:
Недаром Пушкин вводит в это письмо парафраз своего собственного стихотворения о покое, счастье и воле: «На свете счастья нет…» (условно датируется 1834 г.).
И когда, не получив ответа, Онегин в отчаянии принимается читать без разбора, а затем пробует сочинять — это не просто повтор эпизодов его биографии, о которых читатель знает из 1-й главы. Тогда (равно как и в деревенском кабинете) он читал «по обязанности» — то, что «на слуху», подражая духу времени. Теперь он читает Руссо, Гиббона и других авторов, чтобы забыться в страдании. Причем читает «духовными глазами / Другие строки» (строфа XXXVI). Ранее он пробовал писать от скуки, теперь — от страсти и, как никогда, близок к тому, чтобы действительно стать поэтом, подобно Ленскому или даже самому Автору. И последний поступок Евгения, о котором читатель узнает — незваный визит к Татьяне, — столько же неприличен, сколько и горяч, откровенен.