Он с удовольствием воспринял решение георгиевской думы, присудившей кресты Скрыдлову и Струкову. В жур-жевском госпитале Скрыдлову вырезали пулю из икры, и тот даже не охнул. У Верещагина только промывали его сквозную рану н при каждой перевязке вытаскивали из нее пинцетом кусочки сукна и белья. Местный лекарь, «не то румын, не то австрийский еврей», сделал художнику подкожное впрыскивание морфина, и он не чувствовал боли. Ухаживали за ранеными плохо, однажды они несколько часов не могли никого докричаться, хотя у Скрыдлова голос был как труба. И встать оба не могли.

— Давай бить стекла в окнах, — предложил отчаянный лейтенант.

Раны воспалились и гноились. Пришлось все-таки согласиться на переезд в бухарестский госпиталь «Бран-ковано».

Вскоре в госпиталь приехал сам император Александр II с большой свитой, в которой были румынский принц Карл и знаменитый врач Боткин. Царь положил Георгиевский крест Скрыдлову на грудь.

— Я принес тебе крест, который ты так славно заслужил, — сказал Александр И, говоривший «ты» только родственникам, друзьям и георгиевским кавалерам.

— А у тебя уже есть, тебе не нужно! — добавил царь, обращаясь к Верещагину.

— Есть, ваше величество, благодарю вас, — сказал художник.

— Скрыдлов-то смотрит бодрее тебя, — сказал Александр, стараясь быть приветливым.

Скрыдлов и в самом деле стал быстро поправляться, а у Верещагина начались невыносимые боли, от которых не помогал даже морфин. Разыгралась тропическая -лихорадка, полученная в странствиях по Востоку. Художника перевели в отдельную палату. При нем неотлучно была сестра милосердия Александра Аполлоновна Чернявская, отгонявшая веткой мух от его лица, менявшая раз десять за ночь намокавшее от пота белье. В забытьи перед ним открывались какие-то громадные пространства подземных пещер, освещенных ярко-красным огнем; в кипящей от жары бесконечности мимо него проносились миллионы человеческих существ на метлах и палках и дико хохотали в лицо...

Очнувшись как-то, он продиктовал сестре завещание. Картины просил продать, а деньги употребить на создание народного художественного училища. И еще надо бы обеспечить Елизавету Кондратьевну... Но как? Законной наследницей сделать он ее не может, потому что они не обвенчаны и милые родственники обдерут ее до юбок. Если он останется жив, непременно обвенчается, хотя между ними уже нет прежней близости.

Окно было открыто, лицо . обвевал ветерок. У него вдруг появилось ощущение, что он снова в детской, и это няня Анна Ларионовна сидит поодаль, а там, за тремя дверями, сидят в гостиной мать и отец...

Как не хочется умирать! Зачем только он вздумал посмотреть, как будут взрывать монитор? И взрыва не увидел, и получил такую нашлепку, что теперь не увидит ни будущих работ, ни старых. И о том, что еще не закончено, не отделано, будут судить вкривь и вкось. И уже судят, хотя бы тот же Стасов... Хорошо бы сейчас очутиться в своей чудесной мастерской.’ Сидел бы работал. Что же его оттуда гнало?

А гнало то, что захотел он увидеть большую войну и представить ее потом на полотне не такой, какой она по традиции представляется, а такой, какая она есть в действительности. И попался! Что делать, приходится умирать, но ведь мог и проскочить благополучно, и написать все, что увидел бы! А может, и проскочит? Какое это будет счастье!

Все друзья осуждают его, считают блажью, дурью желание выполнить цель, которой он задался, — дать обществу картины настоящей войны, не глядя на сражение в бинокль из прекрасного далека. Нужно самому все прочувствовать и проделать, участвовать в атаках, штурмах, победах, поражениях, испытать холод, голод, болезни, раны. Нужно не бояться жертвовать своей кровью, своим мясом, иначе картины его будут «не то».

Опытные врачи советовали разрезать и прочистить рану, но лечащий врач Кремниц (из чувства противоречия, наверно) не делал этого и еще укорял Верещагина, что тот не хочет выздоравливать, не хочет помочь ему, врачу...

И Верещагин, сильный человек, вдруг разрыдался.

— Доктор, доктор, что вы говорите! Я энергичен, деятелен, стал бы я из упрямства задерживать свое выздоровление! Просто слышу, что силы покидают меня... Спасите меня, доктор, решитесь на что-нибудь!

Выделения из раны уже имели подозрительный цвет. Явно начиналась гангрена. Врач наконец решился сделать операцию и вырезать разложившуюся плоть. Когда усыпленный хлороформом художник очнулся, к губам его поднесли бокал шампанского. От вина ли, от улыбок ли окружающих или от того, что в организме его произошел перелом, Верещагин почувствовал легкость в теле. Вскоре появился аппетит, и дело пошло на поправку.

Едва ли не каждый день художника навещали в госпитале знакомые, приезжавшие по делам в Бухарест и с театра военных действий, и из Петербурга. Он уставал от этих визитов, зато был в курсе всех событий.

Перейти на страницу:

Похожие книги