В вечеру того же дня в роскошном поезде, отнятом у турецких министров, приехал Скобелев. Адрианополь встречал Ак-пашу с превеликим энтузиазмом. Мужчины высыпали на улицы, а женщины высовывались в окна. Среди гречанок оказалось столько красивых, что Верещагин, ехавший рядом со Скобелевым, то и дело командовал:
— Глаза направо! Глаза налево! Выше!
Оба они были ценителями женской красоты, и им обоим не исполнилось еще и по тридцати пяти…
Узнав о зверствах башибузуков, Скобелев по просьбе Верещагина велел предать их полевому суду. А Скобелев всегда отличался гуманным отношением к пленным. Он приказал под Шейновом приготовить в солдатских котлах двойной запас пищи. «Бей врага без милости, — сказал он солдатам, — покуда оружие в руках держите. Но как только сдался он, аману запросил, пленным стал — друг он и брат тебе. Сам не доешь — ему дай». И солдаты зазывали пленных к своим котлам. Признавал он, правда, что бывают случаи, когда в плен нельзя брать, когда силы малы и пленные могут быть опасны….
Скобелев рвался к Константинополю и был уже на самых его подступах, когда его остановило перемирие. Адрианополь стал тыловым городом, теперь там располагалась Главная квартира. В ней прижился казачий сотник Александр Верещагин. В начале февраля он получил письмо от брата-художника, ушедшего с войсками вперед. Василий Васильевич прослышал, что Александр заискивает перед штабными, «добровольно лезет в ливрею». Возмущение его поведением брата было так велико, что он пригрозил публичным разоблачением его недостойного поведения. Верещагин писал:
«…Пожалуйста, никому не льсти, как бы дешево тебе и как бы приятно это субъекту ни было. Не заискивай! У тебя есть это в характере уже, ты не прочь ластиться. Я уверен, что ты не прочь был бы получить какое-нибудь лакейское место при великом князе, например, где ты мог бы стоять у двери, докладывать и т. п. Самым серьезным образом не советую тебе мечтать об этом… Если же ты ударишься в искательство, то обругаюсь не только тебе в глаза, но и обругаю тебя перед теми, у кого станешь заискивать, — слышал?»
Художник становился все более желчен. Его раздражала неопределенность воззрений царя и его родственников, внешний либерализм сановников, сочетавшийся со склонностью приобретать политические и иные капиталы, не брезгуя никакими средствами, а это, в свою очередь, разлагало офицерство, тоже стремившееся урвать по возможности… Империя катилась под уклон.
Брату он советовал перейти в строевую часть, но, зная порядки там, написал как-то:
«Смотри, Александр Васильевич, будь образцовый сотенный командир, не зажиливая ни одной копейки у казаков, не смотри на то, что делают другие, делай казакам ученье и спрашивай с них, коли не будешь их обворовывать, они за выучку в претензии не будут; не смущайся тем, что другие скажут: лишь бы ты знал, что делаешь».
Лишь бы ты знал, что делаешь! Слова не просто вырвались. За ними была цепь мучительных размышлений. Во что бы то ни стало сохранить независимость и тот покой, который дается уверенностью в собственной праведности. Это нужно для исполнения того, что задумано. Пора было садиться за работу. От Сан-Стефано, где остановились русские войска, до Константинополя всего пятнадцать верст. Офицеры ездят в штатском осматривать древнюю столицу. Можно было бы махнуть через Константинополь в Париж, но надо еще собрать оставленное по пути оружие и другие материалы, нужные для работы над новыми картинами.
Скобелев в последнее время ходил пасмурный.
— Что вы думаете, — спросил он как-то, — кончились военные действия?
— Кончились, — ответил художник.
— Вы думаете, будет заключен мир?
— Думаю, что будет заключен мир, и немедленно же утекаю.
— Подождите, может быть, еще не заключат мира, пойдем на Константинополь.
— Нет! Заключат мир, а я уеду писать картины.
— Счастливец вы! — со вздохом сказал Скобелев. — Я тут предложил, займу-ка я самовольно Константинополь. Пусть меня на другой день предадут суду и расстреляют, лишь бы не отдавали. Не хотят… А мы не можем отступать. Это вопрос нашей народной чести. Следует занять Галлиполи, и ни одно английское судно не прорвется в Босфор…
Впечатления от войны, на которой он провел десять месяцев, еще не отстоялись. Надо было обдумать темы, представить себе направление всей серии картин. Все свежо в памяти, но мысль скользит по поверхности… Что-то вроде этого он написал Стасову тотчас по приезде в Париж: «Вот теперь комедия окончилась, публика аплодирует, актеры вызваны или будут вызваны, скоро будут потушены лампы и люстры, и декорации, такие красивые и такие натуральные, выкажут свою подделку и картон. Оказывается, что и мне приходилось смывать малую толику румян и белил с лица».