Адмирала мог порвать руками — и это не похвальба. При своих игрушечных размерах Чудновский свободно разрывал колоду карт — и только зубами скрипнет. От этого в молодости имел постоянный барыш, прикупая в трактирах страхолюднейших амбалов, ибо вот так разорвать колоду по плечу лишь отдельным выдающимся мужчинам, выхоленным и откормленным исключительно для демонстрации силы. И таких выдающихся мужчин Россия насчитывала единицы, и о них писали статьи в специальных спортивных журналах. Не знал товарищ Семен, что этот номер удавался и Николаю Второму. Хранилась в офицерском собрании Ширванского полка (все офицеры и солдаты полка щеголяли в сапогах с красными голенищами) колода карт, лихо разорванная государем императором пополам (сила рук — результат постоянной рубки дров, столь любимой царем).
Все, кто знал близко Семена Григорьевича, испытывали почтение к цепкой хватке его. Клещи, а не руки, и выше локтей — в затейливых неприличных татуировках; каторжное прошлое, понимать надо…
Силу эту угадывали женщины. Не ведая обо всех чудесах с картами и прочими штучками, сразу угадывали. И еще чувствовали страшность этой силы — ничто и никто не остановит коротышку. Убить его можно, расплющить, но не смирить. И от этого в податливости не знали удержу, любой самой разгульной девке сто очков форы могли дать, и это при природной скромности и выборочном воздержании на мужчин, но все это, разумеется, только с Семеном и для Семена Григорьевича.
Почитали его женщины. Веселая прачка в начале своей науки звала его, как мальчонку, Семкой, а уже через несколько недель — только Семеном Григорьевичем и только на «вы». Можно сказать, езженая-переезженая бабенка, а скоро расчухала, что это за «брильянт» ее новый дружок — подумать только: едва бриться сподобился!
Торопит товарищ Чудновский автомобиль. За городом и на окраинах — ружейная и пулеметная пальба. Пушки встряхивают небо. Город пуст, затаился в боевых заслонах на перекрестках и баррикадах. Приказ — уничтожать всех подозрительных.
Клаксонит авто председателя губчека, рвется к тюрьме — навстречу великому и справедливому делу. Поет душа у товарища Чудновского, распахивает дверцу и еще издали называет себя, басище, слава Богу, да еще с матерком, да затейливым, — с каторжнотюремных времен, та еще выучка!
А как поравняется с баррикадами и еще раз назовет себя, кричит во всю грудь:
— Защитим красный Иркутск, товарищи!
А с баррикад в один голос:
— А-а-а!
— Даешь победу мировой революции! — кричит Семен Григорьевич и захлопывает дверцу, а вслед:
— А-а-а!
Чует товарищ Семен — сошлись, уперлись две силы: красные и белые. Ну грудью, нутром это принимает. Внатяг все в нем! Не получат белые гады Иркутск!..
С утра Чудновский ввел на каждый этаж тюрьмы по взводу бойцов из роты Мюллера. Золотые, надежные ребята, в революции по убеждению. Интернационал!
Еще утром решил: дадут «добро» или не дадут, а учинит правеж над Правителем, кончилось их время. Ни на мгновение не забывает о подвале в Ипатьевском особнячке (просветили его екатеринбурж-ские) и о Сашке Белобородове: верно, содрогнется от решимости рабочего человека весь мир капитала!
За чехословаков, само собой, нельзя поручиться, но не пойдут они с белыми. Правителя продали, белые армии на «железку» не пустили, обрекли на гибель, золото приграбастали — нет, не пойдут. Да и морально-политическое состояние легиона исключает использование его в антисоветских целях — это товарищ Чудновский тоже сказал на заседании ревкома, но уже тогда, когда положил на грудь, под кожанку, бумагу с номером двадцать семь. Наелись славяне, сыты кровью сибирских мужиков да баб; приустали, домой тянет.
Само собой, не имеет к ним полного доверия председатель губчека (не та у него должность, чтобы уши развешивал). Как они недавно ахнули — бок о бок с каппелевцами! До того лихо резали и стреляли нашего брата — дай Бог ноги! В общем, следит за легионом Семен Григорьевич, везде его люди. Почти ни одна бумага, ни один приказ по легиону не проходят, чтобы не ознакомился с ними и председатель губчека. Так-то оно понадежнее.
Анна…
Александр Васильевич увлекся этой молодой женщиной сразу, не было ни недель, ни месяцев сближения.
Ей исполнился двадцать один, ему шел сорок второй. Он приказывал себе держаться только дружески, без намеков на увлеченность, но приказы не имели власти. С каждым днем (а тогда, сразу после знакомства, они встречались едва ли не каждый день) он привязывался к этой молодой женщине все крепче.
Уже через несколько недель он понял, что полюбил. Он противился этому чувству, презирал себя. Он не смеет, не должен любить — у него преданная жена, сын — они дороги ему.
И ничего не мог поделать.
Он с беспомощной тревогой наблюдал за тем, как образы родных людей, потускнев, сместились в памяти куда-то в тень, а Анна наполняет его сиянием, и это чувство, достигнув силы страсти, горит ровным, чистым пламенем.