Молодая она, так и пышет теплом. Где живот, ноги или грудь налегают на Флора — ну чисто из печи жар, аж оба мокреют… А не разлепляются — так и лежат бочок к бочку или она животом к нему: ногу закинет на него — тяжесть, поскольку баба крупная. И детей рожает крупных и справных. Такие все реже и реже по Руси — и бабы, и дети…

Верили, не совсем отнято у них завтра. На этой вере и стоит вся жизнь в черных и слабо-черных днях жизни в России. А иначе распалась бы она на серые угли…

Само собой, все ласки и слова имели место, когда детишки засыпали: Три Фэ приспособил им кровать. Что-то значило еще его слово. Распорядился — и трое небритых, смердящих чесноком и водочным перегаром людей (не то старики, не то спившиеся мастеровые, не то безродные бродяжки) бестолково, с сопением и топотом занесли кровать с никелированными шарами на спинках, а за ними постучалась тетка (кастелянша, должно быть, за платками и не углядишь) с подушками, матрасом (его пособлял нести еще один запивушка) и даже дырявой простыней. Три Фэ объяснил — и они отгородили кровать веревкой с рваным одеялом (нашлось у кастелянши и такое). Дал ей за труды Флор полстакана и ломоть хлеба, так она шлепнулась на колени — и ну ловить его руку для поцелуя. Эх свобода, свобода!..

Гладила его Стеша ночами, шептала слова, от которых раны, как в сказках, сами затягиваются — те раны, которым нет излечения. От вечной черноты дней они, посему — в душе и сердце. Не выковырнуть из них боль, не приморить — вечным жаром пекут тебя, словно им выгода от того, что ты околеешь…

Три Фэ запретил себе приставать к ней. Подло это — брать женщину в беде, грязно и недостойно, не шлюха она… А только Сте-пушка ластилась, такие слова напевала: сердце само мягчело, руки разжимались из постоянной судороги, тело становилось живым, без крохотки злобы — таким, каким его природа сработала, а не жизнь со своей казенно-черной дрессурой и дракой, боем за все — только шагни, дыхни…

Руки сами надвигали ее поближе. Хрипел ей на ухо нежные слова.

Глаза у нее темнели, расширялись, лицо проваливалось в волосы.

Флор едва прикасался самым сокровенным. А она заходилась судорогой и долгим стоном — до того люб он ей был.

А дальше, разумеется, и все прочее выходило, поскольку без добра в сердце на это способны лишь звери и люди, которые не могут без черноты, которым черная жизнь и есть самая настоящая, от нее у них вся сила. Дни потому и замешены на черном: в них одни люди переливают в себя кровь других. И, переливая, не оставляют их в покое, все мажут дни в черное…

Когда с сердцем случалось худо, Степанида клала его голову себе на колени (они чуть разведены, потновато-горячие; живот, коли она наклоняется, мягко придавливает ухо) и обтирала ему грудь мокрым полотенцем и, словно заговаривая, нашептывала разные слова; отступала боль, воздух вольно наполнял грудь. Но и тогда тихонечко тискал ее перси — нет, не от похоти — уж очень хороша да пригожа — право, загляденье!

И странное дело: не было перед ней у Три Фэ стыда ни за свою слабость, ни за беспомощную наготу — отвалился и лежит, не мужик, а обуза. Шибко он боялся показаться людям слабым и достойным жалости. Пуще всего боялся. Нес в себе громадную душевную силу. Только все это лишне теперь. Воспитывал он себя для борьбы и управления людьми, а где все это?..

Пожар в душе у Флора, один лист жизни за другим перегорают в пепел.

— Les cendres[74], — нет-нет, а бормотнет Флор.

А как целовал! Самых прелестных женщин в своей молодости так не голубил и не святил губами. И вообще к тридцати уже разучился губами творить чувства: все притерлось, обмозолилось за паролями, погоней, сходками, взрывами, этапами и приговорами. Ну травят тебя годами филеры, провокаторы, жандармы. В тюрьмах уголовники не прочь покалечить. Да вся жизнь в тисках, как только кости держат. И стали от этого поцелуи мниться дурью, салонным бредом. Ну надо что от женщины, так давай, а разные словесные кренделя при чем?..

Что тут напускать тень на ясный день. Кочевой и подпольный быт приваживал к продажным женщинам. А как, коли ты молод и покоя нет, травят тебя — имя не назови; и на воле ты гость, а уж в тюрьме по юбке сохнешь — занимайся не занимайся политическими науками и вообще самообразованием. Уж столько их обмилу-ешь в памяти!

Нет слов, риск это в смысле болезней, и приходилось лечиться, а как иначе?! Завязывать в узел этот самый предмет — и обесчувст-вовать ко всему, что от женщин? Не выходит, коли ты живой и тебе тридцать или сорок. А есть и под шестьдесят шибко маятся…

Три Фэ держал Стешу в номере — опасная пора: на улицах перестрелки и морозы не спадают. Строго наказывал, даже пугал: не выходи, на стук не отзывайся. Целовал в уста, не целовал, а святил поцелуем. И она отвечала — в самые уста, и долго-долго. У Флора Федоровича аж воздух поперек груди застревал. Руки после дрожали, когда надевал портупею с маузером.

Хозяйка в дому, что оладья в меду.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Огненный крест

Похожие книги