Демьян Бедный, несмотря на нестерпимо голодный быт, радовал ответственных партийцев двумя подбородками и тугим животом навыкат и вообще задушевно-свойским нравом. Пришелец из того хищного антивремени рассказывал мне, кутаясь в кофту и покашливая в платок — помаленьку догорал в ознобах лагерного туберкулеза. Сам проворно-махонький — ну былиночка, — а глаза ясные, серые, с этакой пронизывающей зоркостью. Двужильный был, ему бы на диване под пледом, а он раненым волком по Москве: искал, находил и читал десятки книг. Сводил сотни записей — все добивался понимания того, что случилось. А я взять в толк не мог, как вынес Иван Васильевич (так его звали) то, отчего я околел бы в первые же недели. Да что там недели — часы! А ведь вынес, а сам с ноготок (говор окающий).
Так вот, кутаясь в кофту и покашливая в платок, рассказывал мне Иван Васильевич, как столкнулся из-за места в поезде — срочно надо в Москву, а нет вершочка свободного места: состав битком — аж хруст в костях и вша на всех общая. Имелся, правда, пустой классный вагон с занавесочками, но им распоряжался революционный поэт Демьян Бедный. Так что, почитай, наркомовский вагон — туды и не суйся. Иван Васильевич был одним из первых комсомольцев Самары, из сирот. И махонький-то — от недокорма, по людскому милосердию жил и не помер.
Ваня и принялся ломиться к Бедному в дверь, ломится и совестит:
— Какой же ты бедный?! Ты толстобрюхий буржуй, в тебе ни на грош трудовой сознательности! А ну пусти!.. Что ж ты, мать твою, молчишь?! Тебя к стенке пора, контра недобитая!
После они благополучно помирились. Как шутил Иван Васильевич, «на платформе признания советской власти и диктатуры пролетариата». Их знакомство переросло в дружбу, когда бывший самарский комсомолец «возглавил» один из степных губкомов, а после и в наркомы возвысился, даже Сталин на доклады вызывал. Как после строил догадки Иван Васильевич — прицеливался: стбит дальше двигать или пустить на удобрения.
Легендарный срок одолел этот тщедушный сирота. Поначалу чекисты крушили ему кости (нет, не в литературном, а прямом смысле — руку сломали, пальцы, перебили стопу), урки топили башкой в параше с нечистотами (аж рвало потом неделю) — а не признается, гад! Вел дело некто… Чирков. За пытки и «дела» Героя Советского Союза огреб. И все едино: не признался ни в чем Иван Васильевич. И война с Гитлером отшумела, и тридцать миллионов легли в землю, а с ними — еще несколько миллионов зэков и просто голодных крестьян по деревням и поселкам, и сам Придворов преставился, а Иван Васильевич все кочевал из лагеря в лагерь… А потом освободили! Иван Васильевич отлежался — и за работу. Снял-таки Золотую Звезду с генерала Чиркова. Аж все невозможные инстанции прожег ненавистью к мучителю — и добился… за всех старался. Чтобы Героя получить… это ж сколько народу надо было сгубить! И многим палачам еще испортил кровь этот махонький человек с глубинно-серыми глазами. Далеко из впадин глядели. Пытливые и беспощадные в одно и то же время, но больше с огромной обидой за обман и надругательства. А ну-ка, вороти жизнь?! Что ж вы там расписали в Женеве? Ну за что?!
…В тот достопамятный сентябрьский вечер 3 сентября Демьян Бедный, находясь на своей законной кремлевской жилплощади, услыхал перегазовку сразу нескольких моторов. Природная сторожкость и избыток сил, даваемый хоть и не жирным, но постоянным наркомовским пайком, вытолкнули его на двор — точнее, на мелкоровную кремлевскую брусчатку. Не плутая, двинул на рокот. Вскорости приметил, а уж поближе и узнал Пашу Малькова, пожал руку и спросил, глядя на грузовики:
— Уже переезжаем?
И даже не догадался, сколь близко оказался к истине. Переезжали и впрямь, но только одна… Каплан. В другой мир, от которого поэт и все жизнелюбивые граждане держатся подальше из самых последних сил, даже когда данных сил не имеется, пусть даже самых нутряных — ну нет вообще!
Каплан?!
Поэт из революционных, свой — «братишечка». Мальков и дал разъяснения. Наружность боевая: бескозырка на брови, под бушлатом кольт, тельник даже по сумеркам полосы чертит. Тут Демьян Бедный и узрел окончательно Каплан. Она!! Ишь сгорбилась, сучонка!.. И на вирши мысль, сама рифму ищет. Поэт!
А на ней и лица нет — серая маска. Сама безгласная, в ноги себе смотрит. Только иногда голову вскинет, вздохнет и опять, опять под ноги смотрит. А тощая — одни кости! Чует, падла: кранты ей, — однако не пищит, фасон выдерживает. Ждет, одним словом. А может, и не знает, что под «машины» расстреливают, оттого такая спокойная?.. Ну-ну…
Тут надо объяснить: вопрос поэта об отъезде не являлся праздным. А вдруг уносить ноги? Контра с востока в нескольких сотнях верст, может, чуток дальше. Обстановка — не прозевать общий отъезд. Имел место такой разговор. Не исключала партия эвакуацию и отступление…
А тут шоферня и поддала предельные обороты, хотя команды не было. Верно, прежде договорились, а может, усвоили порядок. Чай, не на первой операции. С Дзержинским не заскучаешь. Вон и латыши! Свои, интернационал!