Медленно разматывая шарф, расшнуровывая кроссовки, пристраивая куртку на вешалке, неторопливо моя руки в сияющей ванной, где висело одинаковое всегда полотенце и лежал новый брусок душистого фиалкового мыла, словно оно было нескончаемым, вечным, или словно после его визита эта ванная комната закрывалась на целый месяц, или может быть даже эта женщина, молодая жена отца, после его ухода складывала в отдельную коробку и выкидывала прочь мыло, полотенце, осквернённый его прикосновением рулон туалетной бумаги, чтобы через месяц положить и повесить на нужные места всё новое, и снова выкинуть вон, уничтожить все мимолетные следы его пребывания тут. Всё было, как всегда, как месяц назад, как год назад, он вошел в гостиную, и был накрыт стол, и отец привставал со стула, и говорил такую же фразу «здравствуй, сын», и даже тарелки стояли те же, и это – как повторяемая сцена давно идущего спектакля. И он ел тот же суп, и те же котлеты, и отвечал на те же вопросы. И смотрел на ровный пробор в золотистых волосах молодой жены отца. Цвет волос, это единственное, что менялось, в этот раз она была блондинкой. Но она всё так же не смотрела на него, так же накладывала еду и протягивала ему тарелку. Сегодня она была блондинка. Мама тоже была блондинка, он помнил. До тех пор, пока отец не ушёл, она была блондинка, и её руки были такими же ухоженными, и она тоже делала котлеты и суп, и смеялась. А теперь она рассматривает кроссворды, жарит бесконечную яичницу и кричит, и волосы её больше не блестят. Его отец ушёл от одной блондики к другой, от одних котлет к другим, переместился под иной абажур и только. Зачем?
Когда-нибудь эта женщина тоже будет сидеть на кухне, под другим абажуром, седая, с поломанными ногтями, в халате, и водить пальцем по перевернутому кверху ногами кроссворду. И возможно даже кричать на какого-нибудь мальчика.
Да, именно так, вот так хорошо. Строка снова развернулась внутри него и написалась прямо перед глазами на белой скатерти, между краем тарелки и стаканом с морсом. И все вместе —
И так же, как всегда, когда после ужина жена отца вышла с грязной посудой на кухню, отец неловко замолчал, потом оглянулся на открытую дверь и тихо спросил: «как мама?», и он ответил так же привычно понизив голос: «всё хорошо». Хотя ничего не было хорошо, и самое отвратительное было, когда он уже обулся, и неловко стоял у двери, ожидая чего-то, то ли каких-то слов, то ли, что отец наконец-то обнимет его, но он только сунул быстро в карман его куртки свернутые купюры. И опять, за дверью отцовской квартиры он переложил деньги во внутренний карман рюкзака к паспорту, и застегнул его на молнию. И подумал, что не хочет возвращаться сюда, потому что никогда, там, в конце вечера, не происходит то, чего бы он хотел, он ждет слова или жеста, а получает свёрнутые тёплые деньги в карман куртки.
И вышел, натянув шарф на лицо, в холод и снег, под жёлтые фонари. На север.
Но он знал, что вернется, отчасти потому, что всё равно не мог обойтись без этих денег, нагретых отцовской ладонью, отчасти потому, что всё равно продолжал ждать слова или жеста. Но стихотворение уже побежало, заструилось, летело ровными строчками.
И, стоя в метро, он ждал поезда и следующей строки с одинаковым нетерпением. И люди, толпящиеся у самого края, шумящие, двигающиеся, мешали, словно бы не давали строкам выпасть вовне, забирали пространство. И он подумал вдруг, стоя в стороне, что если бы можно было поднять с перрона эту жёлтую полоску краски, как верёвку, чтобы они все попадали в туннель, все, кто вылез вперед, кто мешает ему войти в вагон и быстро доехать до письменного стола, потому что стихи переполнили его и уже нуждались быть записанными, он уже боялся их забыть или перепутать последовательность слов.