Комсомольцы vs. детвора. Наше восприятие КП не должно искажаться под влиянием отделяющего нас от нее массива мандельштамовских текстов 1936–1937 гг. В оде Сталину поэт смиренно пообещает: «…в книгах ласковых и в играх детворы / Воскресну я сказать, как солнце светит». Но четкое предсказание «…то, что я скажу, заучит каждый школьник» еще напрямую связано с мандельштамовским представлением, заостряющим политический посыл «Памятника», о роли русского поэта как второй власти[594] – представлением, актуальность которого зафиксирована и для воронежского периода[595]. Школьник, заучивающий слова поэта, еще наполовину погружен в игры детворы и может не понимать смысла этих слов, но повзрослев, он поймет его, и тогда «вторая власть», похороненная «первой», возьмет у нее реванш[596]. В 1933 году, на пике своего бунта, поэт высказал убежденность в этом реванше:

…он снова прочел все стихотворение, закончив с величайшим воодушевлением:

Как подковы дарит за указом указ –Кому в лоб, кому в пах,Кому в бровь, кому в глаз!!

– Это комсомольцы будут петь на улицах! – подхватил он сам себя ликующе. – В Большом театре… на съездах… со всех ярусов… – И он зашагал по комнате [Герштейн 1998: 51][597].

Детвора оды являет собой анахронную метаморфозу, постигшую разнузданных комсомольцев из мандельштамовских устных фантазий. Точно так же (здесь я позволю себе несколько реорганизовать ряд наблюдений О. Ронена) в стихотворении «Мне кажется, мы говорить должны…» (апрель – май 1935) подковы сталинских указов при взгляде из воображаемого будущего советской старины сентиментально преображаются в воздушно-океанскую подкову (метафора наушников) ленинского-сталинского слова (звучащего по радио)[598]. Можно сказать, что идеологическая эволюция Мандельштама обратна пушкинской: от «Памятника» – вспять, к «Медному всаднику».

Талмуд vs. Гораций. Школьник, занимающий промежуточную возрастную позицию между комсомольцами и детворой, наделен признаком ученичества, исключительным в этом ряду, что мотивировано соотнесенностью загробных речей поэта с проросшими семенами нового учения. Однако мотив заучивания да и вообще коннотации школы, регламентированной учебы, верности букве и т. д. плохо сочетаются с духом новозаветной проповеди, зато естественно ассоциируются с еврейской традицией, тем самым обеспечивая не только противо-, но и сопоставление двух мертвых учителей – поэта и Ленина-Моисея. К талмудическому контексту стихотворение отсылает и своей «буквой» – а именно, как заподозрил Л. М. Видгоф, своим зачином:

Да, я лежу в земле, губами шевеля,Но то, что я скажу, заучит каждый школьник…

В общем плане мы здесь имеем дело с универсальным концептом, объявляющим способность шевелить языком и губами тем минимумом свободы, который сохраняет за собой пленник[599]. Привлечение образа губ в связи с мотивами казни, смерти, могилы, земляного состава образует в предшествующих мандельштамовских текстах особый семантический комплекс[600]. Однако стихи 1–2 КП указывают, по наблюдению Видгофа, на конкретный источник, узнаваемо воспроизводя расхожую еврейскую формулу:

…слова Торы, произнесенные от имени даже умершего мудреца, увеличивают его заслуги. Ср.: Иевамот (Один из разделов Талмуда. – Л.В.), 97а: «Шепот уст усопших (Шир, 7, 10). Сказал раби Йоханан от имени раби Шимона бен Йохая: Всякий мудрец, когда говорят слова, слышанные из его уст в этом мире, – уста его шевелятся в могиле»[601].

Вспомним у Мандельштама: Да, я лежу в земле, губами шевеля… <…> [Видгоф 2006: 412].

Автор наблюдения предельно осторожен в выводах:

Перейти на страницу:

Похожие книги