Я остудил плиту. И автоматически потерял к себе интерес не только для ближнего окружения, но и для заокеанских кукловодов, в чьей мощи и широчайших возможностях я не сомневался, равно как и в их способности вовлечь меня в любую каверзу, грозящую мне гибелью.
Но я уяснил себе логику той вероломной хитрющей силы. И сыграл именно на ее логике.
В течение ближайших двух-трех лет, покуда Силантьев находится у трона, он не даст мне никаких возможностей приблизиться к власти, а значит – к информации. А кто я без должности и информации? По прошествии же этого времени моя служебная реанимация – дело тухлое, в кадровой сетке все непоправимо поменяется, и я отодвинусь в дальние, заплесневелые ряды резерва. В лучшем случае. Если, опять-таки, не всплывет правда о моем давнем перевоплощении в милицейского успешного функционера. Да и если бы, начав свою карьеру в милиции чинно и честно и добившись должности начальника ГУВД, я оказался бы в сегодняшнем своем одиноком и удрученном состоянии, вряд ли меня подвигла таковая должность на какие-либо свершения. Тем более я был уже непоправимо отравлен неверием в свое дальнейшее искреннее и вдохновенное служение государству. Мне пришлось бы снова и снова идти на скользкие компромиссы, глубоко мне противные, но неизбежные. В таком случае – ради чего служить?
Болезненно и тягостно меня удручало то, что отныне я был совершенно беспомощен, никому не нужен, и, приди в голову тому же Силантьеву покончить со мной из-за слепой мести или же из профилактических соображений, спасти меня вряд ли бы кто сподобился. Я выпал из Системы, о чем теперь были оповещены все. И что мешало капнуть куда следует про мою сомнительную личность бдительному оперу Миронову, знавшему настоящего Шувалова и вскоре, без сомнений, должному взвесить отстранение от дел не только меня, но и Олейникова?..
Посомневается, поразмышляет, а затем сыграет в нем и уязвленное самолюбие, и милицейский ловчий рефлекс… Пойдет на принцип, напишет рапорт относительно провокации с пистолетом, всученным ему уволенным из органов Барановым, и ведь ему поверят, наверняка поверят…
И кто знает, когда это случится? Может, уже завтра…
Но теперь для своего спасения мне были необходимы всего лишь считаные часы, и я надеялся на их благополучное для меня истечение.
Я сделал главное, всецело и логично отработав свое алиби для ЦРУ. По двум направлениям: своему должностному изничтожению, вызванному непонятными переменами настроений в министерстве и в Администрации, и нависшей надо мной угрозой провала.
Наверное, мною руководила какая-то подспудная, неразличимая сознанием интуиция, но все свои финансовые и хозяйственные дела я начал тупо и целенаправленно решать на следующий день после ухода Ольги. И в это утро, когда пил кофе в своей квартире, я то и дело посматривал на часы: в полдень мне предстояло убыть в аэропорт Шереметьево, откуда я вылетал в Америку, сдав ключи от квартиры новым ее хозяевам. Из всей моей недвижимости отныне здесь оставалась только могила отца.
Я понимал, что лечу к черту в пасть, но иного пути для себя не видел. Не объяснившись с ЦРУ, затерявшись то ли в российской глубинке, то ли в стране третьего мира, рассчитывать на свое хоть какое-нибудь благополучное будущее я мог, полагаясь на исключительное везение. Прощать соскочившим агентам их вольные финты никакая секретная служба себе не позволяла, толкая меня к единственному выбору, способному сохранить мне жизнь. Был еще один способ уйти от проблем: пуля в лоб. Но Господь завещал нам воздерживаться от самоубийства как от греха смертного. Да и чьи бы аплодисменты я заслужил, нажав на спусковой крючок? Этого равнодушного ко мне мира?
Таким образом, выбирая жизнь, я открывал новый горизонт, и для меня ничего не кончалось. И первым делом мне предстояла серьезная и конфликтная игра, в которой я надеялся выиграть, дабы продлить свое существование в подлунном мире.
Во имя чего?
Вероятно, как я вполне серьезно полагал, во имя воспитания в себе нового, более совершенного человека. То есть во имя задачи Божьей, данной нам для ее многотрудного и бесконечного разрешения.
И без этой задачи жизнь наша не стоила ничего. И в ней заключался весь смысл человеческого пребывания в бытии. По моему глубочайшему убеждению.
В Нью-Йорке я поначалу поселился у мамы, но вскоре сменил квартиру, ибо родительница преподнесла мне ошарашивающий сюрприз, связавшись с сектой иеговистов, уверовав в их постулаты и настойчиво потянув меня в их шарашку, куда уже сумела привлечь своего муженька.
Когда же я решительно отверг все ее поползновения к осуществлению вербовки, она стала мрачна, как вулканическая скала, цедила слова сквозь зубы и всем своим видом давала мне понять, что мое присутствие на территории ее местожительства категорически нежелательно.