– Да-да, – прервала деда Мона. – Это он нанял Рафаэля!
– Запомнила, молодец! Вот и Микеланджело он нанял. Скульптор разбогател, но по-прежнему жил очень скромно, чуть ли не в нищете и оставался одиноким. Говорили, что он совсем не тратил деньги, а хранил их под кроватью. Так вот, пришло время, когда Юлий II заказал ему проект своей гробницы. Для нее-то и предназначалась вот эта статуя и вторая, которую ты видишь рядом, – Анри показал Моне скульптуру “Восставшего раба”, парную к “Умирающему рабу”, – обе они должны были украшать монументальную гробницу папы.
– Заказал для своей могилы? Как-то грустно предвидеть собственную смерть.
– Верно, Мона. Однако, по мысли Юлия, римского папы, верившего в вечную жизнь и воскресение, надгробие выражало не безысходность, а тонкую и парадоксальную смесь горя и радости, вечной славы и глубокой скорби. И Микеланджело это хорошо понимал. Недаром он, прекрасный поэт, однажды написал: “Мне меланхолия отрада”.
– Тяжело, наверно, было работать с Микеланджело.
– Вот потому-то он всегда, даже над такими колоссальными вещами, как фрески Сикстинской капеллы, работал в одиночку, слишком резкий для дружбы и совершенно неспособный разделять умопомрачительные труды с товарищами или помощниками. Но с Юлием II Микеланджело ладил, потому что у них были схожие характеры: оба вспыльчивые, не терпящие компромиссов, обоим безразлично мнение других, лишь бы не отступиться от собственных великих замыслов. В мировой истории не было художника, который бы так яростно вожделел к красоте, как Микеланджело. Но не к нежной и сладостной, как у Рафаэля, нет, у творений Микеланджело другая красота, тревожная, рожденная в противоборстве. Недаром говорят о свойственной ему
Мона вцепилась в руку Анри, чей голос становился все ниже, так что в нем тоже слышалось что-то устрашающее. Свободной рукой он жестом балетного танцора описал в воздухе что-то вроде спирали, как бы следуя за изгибами мраморного тела или изображая колеблющееся пламя.
– Смотри, безупречное, мускулистое тело этого цветущего юноши выражает и блаженную негу, и мучительную боль. Статуя называется “Умирающий раб”, и эта вопиющая двусмысленность воплощает некую поразительную идею. Поражает она тем сильнее, что исходит от художника, который всю жизнь работает руками: обтесывает камень, возится с кистями и красками. А идея такая: надо отрешиться от всего материального, вещественного, осязаемого. Это трепетное тело переходит от земных скитаний в запредельные, идеальные сферы, подобно тому как становится из раба свободным человеком, из мраморной глыбы – прекрасной скульптурой. Все эти три перехода, каждый из которых – избавление от тяжелой, грубой, порабощающей земной материи, – происходят одновременно, в ужасном и высоком порыве слитых воедино радости и страдания. Происходит освобождение.
Анри умолк и несколько раз обошел статую вместе с Моной. Пока она, приглядевшись к левой стороне, не задала вопрос, которого он дожидался:
– А почему тут голова обезьяны?
– Я очень рад, что ты заметила и удивилась. Возможно, потому что обезьяна – пародия на человека и на художника, ведь он подражает всему, что видит, можно сказать, обезьянничает. Заметь, изображение не окончено, оно тонет в необработанном камне. Это символ того низменного, материального уровня жизни, от которого следует оторваться. Микеланджело любил говорить, что скульптура уже существует в мраморной глыбе, надо только освободить ее, устранить оболочку. В материальном хаосе уже заложен дух и идеал, творение в чистом виде.
Выслушав эту речь, Мона отвела взгляд от “Умирающего раба” и пошла к выходу вместе с дедушкой, но на пороге галереи остановилась, обернулась и не устояла перед искушением проститься со скульптурой по-обезьяньи: трижды присела, ухнула и похлопала себя по ляжкам. Анри так и подмывало присоединиться к этому дикарскому прощанию, но он спохватился, увидев разгневанного охранника, похожего на косматого медведя.
Поль сломался и пил все больше. Горестно сутулясь, он заплетающимся языком все твердил Камилле о своих “материальных проблемах”, с которыми не может справиться, но которые, уверял он, никак не влияют на его отношение к любимой жене и дочери. Стойкая Камилла долго слушала его с немой тревогой. Но в тот вечер за столом, когда муж при Моне опрокидывал рюмку за рюмкой, она сухо сказала ему, что эти самые “материальные проблемы”, видимо, вполне его устраивают, поскольку дают повод топить все беды в вине.
– И эта гнусность, по-твоему, не
Поль был оскорблен тем, что его дурное пристрастие обнажили на глазах у дочери, и хотел было выйти вон, в гневе расколотив что-нибудь, все равно что, лишь бы погромче грохнуло. Но не решился. Даже на это не хватало воли. Камилла тут же пожалела – не стоило говорить такое при дочери, тем более что упрек был не совсем справедлив. Но поздно.