Начинало темнеть. Солдаты ушли, ведя лошадей в поводу. Каркамо огляделся. С тех пор как он нашел и спрятал документы Росы Гавидиа, он постоянно испытывал какую-то тревогу, его преследовала мысль, что за ним следят, и уже много раз его пугало эхо собственных шагов и собственная тень… Он решил закурить. Взглянул на горевшую спичку, спрятанную в решетке пальцев, чтобы ветер не погасил огонек, и у него мелькнула мысль: точно так же можно поступить и с теми документами, из-за которых подвергается смертельной опасности его жизнь, — поднести к ним спичку…
XXIX
Погруженный в туннель сутаны, обливаясь потом от жары, от тревоги и. особенно от тяжести чемодана, падре Феху влез в вагон первого класса. Он едва устоял на ногах, когда вагоны стукнулись буферами и дернулись, потому что поезд возобновил свой ход. Священника угнетали горькие мысли — его везут под конвоем; он едва не падал с ног от усталости, и казалось, что только желание убежать от собственных мыслей, от этой ужасной реальности заставляет его двигаться. Он не мог примириться — ни в какой степени — с тем, что его высылали на родину как опасного иностранца, как нежелательную персону, под надзором полицейского шпика, одетого в штатское, шпика, который беспрерывно мигал, издавая при этом легкий шорох, похожий на шум моросящего дождя, — и это был единственный признак жизни на лице этой мумии с бесцветными губами, вздернутым носом, широкими скулами, оттопыренными ушами и золотыми коронками во рту, — вот уж истинно жандармское кокетство! — а руки, Моргуши были сплошь покрыты массивными кольцами, среди которых выделялся большой перстень р кровавым рубином. Падре Феху даже не представлял себе, в руки какого страшного палача он попал.
Удовлетворив свою любознательность, пассажиры оторвались от окошек и, как только поезд тронулся, стали рассаживаться по местам. Многие приветство- вали священника теплым словом или просто кивком, но были и такие, кто считал за дурное предзнаменование ехать вместе с этой черной птицей; были, впрочем, и такие, кто в присутствии священника чувствовал себя ближе к вечной истине, и всех томило любопытство — куда это направляется падресито в такую пору? Одним представлялось, что он возвращается после мессы, отслуженной в каком-то соседнем селении, другим — что он едет соборовать какого-то местного богача.
Но на лице падре не было того торжественного выражения, которое обычно оставляет месса; оно было пасмурным, подернутым той особой, печальной дымкой, которая появляется у священников, помогающих человеку умереть по-христиански.
А что за офицер его сопровождал? Правда, он его лишь проводил, посадил на поезд. Разумеется, он охранял его, потому что усилились слухи о забастовке, а быть может, и потому, что на дорогах стало неспокойно.
Моргуша, получивший подробные инструкции, как вести себя, чтобы скрыть истинный характер своей миссии и тот факт, что священник является политическим преступником, — ведь его называли опаснейшим мексиканцем — пустил в ход изысканнейший из своих жестов, приглашая падре занять более удобное место в купе, где они должны были ехать вместе. Падре Феррусихфридо выбрал место у окна — здесь было больше воздуха и света; в этом углу полицейскому легче было за ним наблюдать, а с другой стороны, как это ни парадоксально, арестованный священник тут чувствовал себя более свободно: он мог созерцать небо.
Он оторвал взгляд от окна. Трудно было смотреть: земля сливалась с небом. И он решил заняться чтением «Божественных служб», положив книгу на колени и придерживая ее правой рукой. Левой рукой он расстегнул воротничок сутаны, прежде чем начать молиться. Хорошо хоть он избавлен от этого неприятного, отвратительного соприкосновения с полицейским. Но едва он притронулся к первой пуговице, как почувствовал, что пальцы его тут же онемели и холодом сжало сердце — он вспомнил, что за этой пуговицей, на обороте белого воротничка написано имя Росы Гавидиа, одной из тех, кто наиболее скомпрометирован, кто непосредственно связан с зарождающимся забастовочным движением… Роса Гавидиа, которую звали также Маленой Табай… и указано название маленького селения — Серропом, никогда ранее не слыханное.