За это время мать успела сделаться бессменной председательницей Центрального бюро организации "Смягчим расовые противоречия"; она совершает поездки в дом Анны Франк и при случае даже за океан и произносит в американских женских клубах речи о раскаянии немецкой молодежи, произносит их тем же сладким, мягким голосом, каким сказала, наверное, прощаясь с Генриэттой: "Будь молодцом, детка". Ее голос я могу услышать по телефону в любое время, но голос Генриэтты уже не услышу. У Генриэтты голос был на удивление глуховатый, а смех звонкий. Как-то раз, играя в теннис, она вдруг выронила ракетку, остановилась и, задумавшись, поглядела на небо; в другой раз за столом она уронила ложку в тарелку с супом; мать вскрикнула и стала причитать из-за пятен на платье и на скатерти; Генриэтта ее не слушала, а потом, придя в себя, как ни в чем не бывало вынула ложку из супа, обтерла ее салфеткой и снова принялась за еду; в третий раз на-нее нашло, когда мы играли в карты у горящего камина; мать разозлилась не на шутку и закричала:
- Очнись же! Вечно ты спишь!
Генриэтта взглянула на нее и спокойно сказала:
- В чем дело? Мне просто не хочется больше играть, - с этими словами она бросила карты, которые все еще держала в руке, прямо в камин.
Мать благополучно выудила карты из огня, хотя и обожгла себе пальцы, ей удалось спасти всю колоду, кроме семерки червей, которая успела обгореть; с тех пор, играя в карты, мы не могли не вспоминать Генриэтту, хотя мать и пыталась делать вид, будто "ничего не произошло". Мать вовсе не злая, она просто непостижимо глупа и бережлива. Она не разрешила купить новые карты, и мне думается, что обгоревшая семерка червей все еще в игре, но, когда мать, раскладывая пасьянс, натыкается на нее, она ни о ком не вспоминает. Мне бы очень хотелось поговорить по телефону с Генриэттой, жаль, что богословы не изобрели еще аппаратов для таких разговоров. Я разыскал в телефонной книге номер родителей, постоянно забываю его: "Шнир, Альфонс, почетн. д-р, ген. директор". Почетный доктор - это была для меня новость. Набирая номер, я мысленно шел домой - спустился по Кобленцерштрассе, вышел на Эберталлее, свернул налево к Рейну. До нас примерно час ходьбы. Горничная уже сняла трубку:
- Квартира доктора Шнира.
- Позовите, пожалуйста, госпожу Шнир, - сказал я.
- Кто говорит?
- Шнир, - ответил я, - Ганс, родной сын вышеупомянутой дамы.
Горничная поперхнулась, подумала секунду, и я через шестикилометровый телефонный кабель почувствовал, что она в растерянности. Впрочем, пахло от нее довольно-таки приятно - мылом и чуть-чуть свежим лаком для ногтей. Очевидно, она знала о моем существовании, но не получила твердых инструкций на мой счет. А слухи ходили самые темные: отщепенец... смутьян...
- Кто мне поручится, что это не розыгрыш? - спросила она наконец.
- Ручаюсь, - ответил я, - в случае надобности могу перечислить особые приметы моей матушки: родинка слева, чуть пониже губы, бородавка...
- Ладно, - сказала она, рассмеявшись, и подключила телефон матери. В нашем доме целый телефонный узел. Только у отца стоят три аппарата: красный - для разговоров о буром угле, черный - для связи с биржей и белый - для частных разговоров. У матери всего два аппарата: черный - для Центрального бюро организации "Смягчим расовые противоречия" и белый - для частных разговоров.
Несмотря на то что на личном банковском счету моей матери в графе "сальдо" записана шестизначная цифра - все ее счета за телефон (и конечно же, расходы на поездки в Амстердам и другие города) оплачивает Центральное бюро. Горничная подключила не тот телефон, и мать, сняв трубку с черного аппарата, произнесла сугубо официальным тоном:
- Говорит Центральное бюро организации "Смягчим расовые противоречия".
Я остолбенел. Если бы она сказала: "Алло, у телефона госпожа Шнир", я бы, наверное, ответил: "Это я, Ганс, как поживаешь, мама?" Вместо этого я сказал:
- Говорит находящийся проездом в Бонне уполномоченный Центрального бюро по делам пархатых янки. Будьте добры, соедините меня с вашей дочерью.
Я сам испугался того, что сказал. Мать вскрикнула, а потом испустила вздох, и по этому вздоху я понял, как она постарела.
- Ты этого никогда не забудешь? Да? - спросила она.
Я сам с трудом удерживался от слез.
- Забыть? Разве это надо забыть, мама? - спросил я тихо.
Она молчала, и я опять услышал этот ее старушечий плач, который пугал меня больше всего. Я не видел мать пять лет, должно быть, ей уже за шестьдесят. Какую-то долю секунды я и впрямь верил, что она может переключить телефон и соединить меня с Генриэттой. Ведь говорит же она постоянно, что при желании может позвонить самому господу богу. Конечно, это только шутка, все деятели говорят сейчас в таком тоне о своих связях: у меня, мол, прямой провод с ХДС, с университетом, с телецентром и с министерством внутренних дел.