выцветшие и заиндевевшие стебли трав, а к той, острой, как шило, желтоватой звезде, которая только что
проклюнулась из небесной скорлупки и любопытно взирала вниз.
Темнело быстро, стало ощутимо пощипывать щеки, а они все как завороженные переходили от перил к
перилам под неодобряющим и подозрительным взглядом сторожа, который сначала сказал, что коня надо
поставить с другой стороны (на это они возразили: ничего, мол, они недолго), потом сухо поинтересовался, не
из дорожного ли управления (они ответили не задумываясь: “Да”), и, наконец, явно не одобряя ни их самих, ни
их поведения, стал шагах в десяти постукивать молотком по настилу, якобы что-то поправляя. Но они ушли
только тогда, когда, пыхтя и отдуваясь, к мосту подошел трактор с ярким фонарем и стало ясно, что день
догорел окончательно.
— Скажите, Таисия Алексеевна, а кто эта женщина, которая встретилась нам на дороге? Та, в
душегрейке.
— Я так и знала, что вы спросите о ней, — досадливо пробормотала Черемухина с той, однако,
невольной данью красоте, которую приносят даже наиболее завистливые и неудачливые сестры своей
счастливой товарке. — Ведь вот беда, как мужчины бесхарактерны: ни один не пройдет спокойно. Счастлив бог
у Сбруянова, что все обошлось, а то бы погиб парень. А из-за чего? — добавила она.
Павел торопливо подхватил:
— Я уже давно слышу про эту историю, да все не расскажут подробно, словно стыдятся чего-то.
— А чего же хорошего? — сухо отозвалась Черемухина. — Моральное разложение. Ну, сейчас-то уже
нет, — поправилась, вздохнув, она. — Теперь они зарегистрировались. А раньше было моральное разложение!
Павел усмехнулся, радуясь, что усмешку не видно в темноте, и снова тронул руку Черемухиной, уже зная
о маленьком могуществе этого полудружеского, полуинтимного жеста над Таисией Алексеевной.
Ему стало жаль одинокое женское существо: оно само нуждалось в ласке, но в то же время готово было
бдительно отстаивать свои черствые правила, от которых так холодно живется на земле.
— Расскажите, Таисия Алексеевна!
Она рассказала, но только позднее он узнал обо всем полностью от самого Глеба. История эта была
такова.
Год назад, когда в Сердоболь пришел Синекаев и с неуемной энергией принялся выволакивать хозяйство
района из той ямы, в которой оно находилось все послевоенные годы, Глеб Сбруянов, только что взятый из
комсомола в райком партии инструктором, специально был послан в Полесье, на самую окраину Белоруссии,
где как-то очень быстро, почти триумфально, поднялся один глубинный район. Профиль хозяйства Глубынь-
городка чем-то перекликался с Сердоболем: тот же молочный скот, значительные посевы льна, развитое
свиноводство и запущенная донельзя урожайность хлебов.
Глеб уже доживал там вторую неделю, не уставая удивляться особому складу жизни полещуков, башням
умолкнувших костелов и звонницам униатских церквей (его пухлая записная книжка сплошь заполнена была
записями), как в один солнечный мартовский день, так же вот, у колодца, на узкой тропинке, извилисто
протоптанной в глубоком снегу, он столкнулся с женщиной, на плечах которой покачивалось коромысло. Лицо
ее поразило Глеба: оно светилось солнцем, и на нем лежала тень! Секунду они молча смотрели друг на друга,
пока Глеб почти в беспамятстве не оступился в снег.
— С полным навстречу; будет вам скоро счастье, — мягким полесским говором сказала она, не трогаясь,
однако, с места.
“Счастье уже есть. Вот оно”, — смятенно подумал Глеб, но только пошевелил спекшимися губами, не
отрывая от нее глаз.
— Что, понравилась? Или первый раз видишь меня? — тихо спросила она.
Он прошептал:
— Первый.
Она вздохнула:
— А я давно тебя заметила; все смотрю издаля; нет, не обернешься.
Она говорила простодушно, задумчиво, удивительные ее глаза меркли и зажигались; малейший оттенок
чувства отражался в них, как на живом небе.
— Что ж стоишь? Сойди с дороги-то.
Он не пошевелился и только медленно крутнул головой.
Она усмехнулась, но тотчас тень, пуще прежней, овеяла ее чело.
— А хочешь я скажу тебе одно слово, и тебя как ветром от меня сдунет?
Он коротко ответил, протестуя:
— Нет.
Она сожалеючи покачала головой:
— Скажу. Ты не знаешь, кто я. А я попадья.
И Глеб Сбруянов, инструктор райкома партии, не отводя взгляда от ее лица, которое казалось сейчас ему
белее сверкающего снега, ответил, дыша отныне одним дыханием с ней:
— Мне все равно.
Он протянул к ней руку; она не отступила и тоже, словно во сне, сделала движение к нему. Но вдруг
вздрогнула и остановилась: чужие шаги скрипуче приближались к ним.
Остаток дня Глеб ходил вокруг попова дома. Лицо его было сосредоточенно, почти мрачно; он не видел и
не слышал ничего, кроме ударов своего сердца. Сердце водило его здесь как на привязи. Ева вышла к нему
вечером, когда ставнями закрыли окна. Накинутая шубейка сползла с ее плеча, и с протяжным стоном
облегчения, дрожа от непреодолимости того, что с ней происходит, она уткнулась горячим лицом в его грудь.