В эти предновогодние ночи хозяйки долго не спали; над трубами летали снопы искр; молоденький, новорожденный серп своим бледным, плохо отточенным лезвием подсекал их, и они осыпались в закрома ночи.
…Гвоздев и Теплов поздно вышли из домика учителей, и вот перед ними темная деревенская улица без единого света. Только далеко по дороге идет карманный фонарик, брызжет тонкими лучами на мутный снег. Три окна учителева дома, задернутые занавесками, в обсахаренных ветвях горемыки-деревца, которое припало к теплым медовым стеклам, сразу, едва они вышли, стали окнами пряничного домика. Ах, как ярко горит там, за занавесками, очаг! Как трещат еловые поленья, обливаясь пузырчатой пеной! И холодное домашнее пиво заманчиво шипит в толстых граненых стаканах возле тарелок с гусятиной. А еще лучше веселые лица людей, которые сидят за столом. И музыка из радиоприемника, заглушающая вой ветра за бревенчатыми стенами.
Вьюга-ползунец замела дорогу так, что даже славный «ГАЗ-69» в крепких спокойных руках слегка хмельного Гвоздева иногда останавливается, как споткнувшийся конь, пятится назад, рвется из своей железной сбруи и только рывком берет наконец снежный сыпучий порог.
— Ничего, сейчас дорога пойдет лучше, — мимоходом успокаивает Гвоздев. Надо же быть таким красивым и абсолютно уверенным в своей власти над вещами! Павлу хотелось бы даже увидеть, как он вспылит, прикрикнет.
Но вот Гвоздев сидит за столом, с тяжеловесной крестьянской любезностью подбадривая хозяек, которые непрерывно таскают блюда со снедью, посмеиваются, изгибаясь на высоких каблуках, неумело кокетничают, — и взгляд его по-королевски добр. Взгляд трефового молодца из колоды, одинаково милостивого ко всем женским сердцам.
Женщины обе немолодые; одна учительница, другая жена учителя, домохозяйка. Она толста, щеки у нее обвисают, лицо багрово от духоты, но орудует она ухватом в широком зеве русской печи легко и проворно. Вторая — худощава, в вырезе платья проступают ключицы. Она показалась Павлу еще наивнее в своих претензиях на женскую обольстительность: «В дородстве все-таки есть какой-то добродушный соблазн; слишком много всегда лучше, чем слишком мало».
Но как обе самозабвенно юлили вокруг красавца Гвоздева! Неизвестно, замечали ли они вообще сейчас своих мужей.
Все сидели тесно за столом, уставленным винегретом и рубленой капустой. Сытый дух подсолнечного масла витал в комнате. Три стула и три табуретки, буфет, малеванный на клеенке ковер с лебедями (увы, до сих пор признак деревенского уюта), фикус в углу, полка с книгами, радиоприемник на подзеркальнике и затканные густой паутиной дешевых кружев окошечки, которые так приветливо светят, если стоять одному на темной дороге, — вот дом, где живут эти сельские учителя: заурядные, незатейливые, должно быть, но мужественные люди! Они смеются громко, едят много, пьют без церемоний. Лбы их вспотели, пиджаки лоснятся.
Но когда выйдешь из их дома на темную, продуваемую метелью из конца в конец деревенскую улицу, запрыгаешь там от кусачего ветра, с нетерпением дожидаясь, когда же приземистый «газик» отвезет тебя на ночевку в районный центр, поближе к минимальным благам городской цивилизации, то невольно взглянешь на эти окна по-другому: с уважением и благодарностью. А смог бы ты сам, шибко грамотный товарищ;, жить вот так изо дня в день, из года в год, учить детей и их родителей, оставаясь для них проводником всего лучшего, что придумало человечество?
И становится совестно, что не чокнулся с ними еще раз от всей души, не пожал вторично, уходя, их грубые, перевитые веревками жил руки, а только кивнул по-городскому от порога; они же — а не ты их! — смерили тебя взглядом снисходительного недоумения.
…Мгла и мгла без одного огня на этой русской деревенской дороге. Вьюга-ползунец разостлала поперек ровные пряди; кажется, что едешь по белой гармошке. А «газик», вспотевший конек-горбунок, ощупывая резиновыми копытцами дорогу, шарахаясь от кюветов и светя вперед — только вперед! — своими неистовыми электрическими глазами, везет все-таки к районному городу.
Уже остался за снежной стеной колхоз со спящими избами, с домиком учителей, с новым клубом, освещенным несколькими лампочками, такими холодными, что, кажется, стены рублены из желтого льда, а не из бревен (хотя там все равно танцует молодежь, притопывая под гармошку валенками!), — уже все это скрылось, растаяло в мелкой, густой, как соль, пурге, даже замаячили впереди неясным заревом огни Сердоболя, брошенные между холмами, как мелкая ягода в лукошко, а Павел все возвращался мыслями назад, к Ковшам, с совестливым чувством горожанина, который, где бы он теперь ни жил и чем бы ни занимался, всегда ощущает свою кровную, истинно русскую, сыновнюю связь с землей.
Ах, что бы мы были все без этих снежных бескрайних равнин, без вдовьих осиновых рощ под белыми платочками, без ветвистых рек, скованных до поры чугунным льдом? И что бы без нас была эта земля? Без наших красных знамен, без тракторного гула, без зерен, без любви и без слез человеческих!