Этим вот “аминем” и началось, в сущности, главное действо. В нем было множество ритуальных телодвижений и телоположений, бессчетное повторение господнего имени, надевание неудобных для головы шапок, изукрашенных драгоценностями, поднесение порфиры, державы, скипетра. В этом действе были протодьяконовский бас, коленопреклонения и лобызания, пальба и трезвон, народ, кричавший на всю Ивановскую и на всю Кремлевскую площади. И тяжелый взгляд генерала Черевина, и просветленное лицо Победоносцева, и вытянутый, будто аршин проглотивший Плеве, уже произведенный в тайные советники, и развернувший плечи Судейкин, еще не удостоенный полковничьего чина.
А после – иллюминация, гульбище на Ходынском поле, пьяное и людное, и торжественный марш в Сокольниках, тот самый коронационный марш, который сочинил композитор Чайковский с “величайшим отвращением”, а Танеев дирижировал в Сокольниках, очень хорошо дирижировал.
Руки уже не напоминали о зыбкой тяжести. Бог не выдал, сюрпризов не было. И все ж хорошо бы в Гатчину. Нет, надо ездить на Ходынское поле, где чернь опорожнила тысячи бочек пива, и в Дворянское собрание надо ездить, где танцует “эта сволочь”.
А на обширном дворе Петровского замка в трех громадных шатрах истово кушают шестьсот тридцать волостных старшин – подстриженные окладистые бороды, медали, крепкие шеи.
Потом стоя они истово слушают мягкий, простодушный, вразумляющий голос:
– Следуйте советам и руководству ваших предводителей дворянства и не верьте вздорным и нелепым слухам и толкам о переделах земли, даровых прирезках и тому подобном…
Настоящее торжество не в Кремле вершилось, а там, где Нил Сизов приютился. Май как из духовки шел. В озерцах яснела вода. Вечерами майский жук гуще жужжал. Паровозы на Смоленской дороге кричали будто октавой ниже: березняки да осинники, одевшись листвою, глушили их окрики.
Местность была в увалистых холмах. Если взойти на взгорок, хорошо видно, весело глядеть. Конечно, и за Тверской заставой рощи, там-сям огороды, но со здешним привольем не сравнить. Живи, радуйся. И дядя Федя по-родственному принял, точно Нил с Сашей уже повенчаны.
Всё в природе спокойным чередом. Хотя – нет, Дарвином доказано: сильный остается, слабый гибнет. Борьба за существование. Так-то оно так, да ведь в людском мире хуже: волк волка не ест, человек человека азартно жрет.
Сизов книжки привез. Казалось бы, самое время приняться, а его из дому тянет, не усидит в сторожке дяди Федора. А на вольном воздухе, в ходьбе этой какие там серьезности, так, чепуховые мысли какие-то, будто в мальчишестве. Да вот иной раз залюбуется Москвой-речкой (здесь верх ее, талые воды сойдут, богородицыной слезой будет), речкой залюбуется иль лесом, что на крутом левобережье, и вдруг Митя перед глазами встанет. Глядит с укором: благодать тебе, Нил, а мне, брат, темно и сыро, нет меня и уж не будет во веки веков.
На свет они погодками явились. Митя первенцем. Росли о бок. Нил в росте не отставал, в плечах тоже. Отец досадовал: “Что б тебе, мать, промежуток оставить – одежа бы с одного на другого перелазила”. А мать ему: “Твоя вина – дорвался!” Отец плешь почешет, бросит молоток, обнимет жену.
Отец-то у Нила неказист был, мать – красавица. К ней когда-то удалые ухажеры Ямского поля лепились, она нет да нет, вот бог, вот порог. Отец ста́тью не удался, зато рукомеслом взял. Ему обувь носили фасонную, сапоги заказывали. Митька и Нил с пеленок нюхали тяжелый запах товара, видели дугу отцовой спины и как торчат в его сжатых губах гвоздочки, один к одному, рядком.
“У Якова-то, – не сомневались соседи, – ребяты поднимутся, не иначе тоже тачать будут”. Вышло иначе. Едва поднялись, Сизов определил обоих в образцовую ремесленную школу в Грузинах. “Пущай по металлу обучатся”. Мать опешила. В дому она голова, а как мальцов определять, Яков не спросился броду: “По металлу!” Она вспылила, у нее это не в редкость. И что же? Оказалось, Яков-то сиднем сидит, но далеко целит. Яков своей Нюре как одну копейку: теперь, говорит, нужные, вот что. Да и почище моего пусть поживут, вот что.
В ремесленном стали учить и простой и технической грамоте, стали учить Митю на токаря, Нила – на слесаря. Мастер-наставник, махонький, седенький, пошучивал: “Глядишь, братики, дело свое взбодрите, а? «Металлические изделия. Братья Сизовы». А? Хе-хе! – Взденет очки, задумчиво, будто что припоминая, добавит: – Очень это возможно, ежели пофартит”. Ему-то, верно, не пофартило.
Ребят похваливали. Отец, лучась глазами, благодарил царицу небесную. Что ж до начальства в образцовом ремесленном, то уж тут Сизов отрабатывал как барщину: обувку чинил даром.
Но вот беда – недоглядел Яков Илларионович, как сыны к чтению приникли. Сам-то он книжек опасался, ровно дурной болезни. Духовные, конечно, исключение. Но для тех попа содержат в церкви Василия Кесарийского. И вот книжная зараза змеей приползла, шурх в двери – вот она я!
Ногами Яков Илларионович не топал, ни к чему это. И драть не стал. Сопливые были – пальцем не коснулся, а теперь поздно – вымахали с Ивана Великого.