Но если он остановится, что останется от него?

Ни веры, ни любви, ни надежды.

Но он выучил правила древнегреческой грамматики,

падежи, времена, окончания,

придыхания. («О, совсем не то, что вы думаете!» —

говорит он дамам, если они желают

послушать в салоне

о его работе. Одна ему:

«У меня бы никогда терпения не хватило!»

Он ловит себя на мысли, что

когда ее красота пройдет,

терпение станет ее уделом, но тут же

заставляет себя процитировать

особо эффектный стих,

ибо в детстве доктор сказал ему:

«Всегда восхищайся другими,

чтобы забыть о себе: калеки злорадны», —

и отрок поклялся: «Я буду любить,

пускай безответно, но – всегда!

как любят другие».

Наивный, он полагал,

что жизнь мужчины проходит в любви и в войне,

а вовсе не в том, чтобы переписывать циркуляры

и соблюдать правила хорошего тона.)

Он рассказывал Батюшкову про приметы:

дракон – дафойнос – то есть

и пестрый, и кровавый,

выползает из-под корней и пожирает птенцов,

одного за другим, проглатывает их мать,

а затем превращается в камень...

Батюшков на это: «Как можно было такую гадость

принять за знак от богов? Бррр... Представь себе:

все эти генералы стоят и смотрят,

как змея ест птицу. Меня бы вырвало,

а я, сам знаешь, не из чувствительных,

прошел три войны». (Милый друг,

он все храбрился:

мол, вояка, мол, мы еще поборемся,

а потом мысль не выдержала

и раскололась на тысячи кусков,

где глаголы были сами по себе,

а существительные отдельно,

и в том, что он помнил крыша от дома

была с ногами гусара,

а дверь – рядом со ртом маленькой девочки.)

Гнедич улыбнулся и не стал рассказывать,

как в деревне Миколка водил его в лес

искать лягушек,

когда они, как он говорил, брачуются.

Миколка бросал их в муравейник

и через несколько дней находил

обглоданные косточки.

Он показывал их Гнедичу

говоря: видишь вот этот крючок?

Я его прицеплю девке на юбку,

и девка меня полюбит.

Это всегда помогает? – спрашивал Гнедич.

Всегда, – отвечал Миколка – и верно,

все девки его любили. А Гнедич так не смог

бросить любящую лягушку

на съедение муравьям,

потому что лягушки

были склизкие и в бородавках.

Конечно, ему хотелось,

чтобы девки его любили,

но от них пахло потом, и они гоготали,

показывая черные зубы,

и Гнедич решил, что он подождет

до Москвы или до Петербурга,

где будут ходить богини

в красивых платьях: вот они-то его полюбят,

а потом оказалось, что и они боятся

на него посмотреть,

и Гнедич решил подождать еще немного —

до смерти.

Батюшков говорил: только мы за ними

спускаемся в ад.

А Лаодамия? Разве она не пошла

за тенью Протесилая

в огонь (так ее обманули боги)? —

возражал Гнедич;

однако он никогда не любил

латинской поэзии

с ее чувствительностью и призывами,

что б ни случилось, пить вино

и бросаться в объятия шалой матроны

с островным псевдонимом.

Он объяснял Батюшкову,

что предпочитает Гомера,

идущих на смерть героев

и сыновей богов,

идущих на смерть.

Представь себе, что твои кони

знают, когда ты погибнешь,

и плачут, а сами бессмертны,

и боги плачут,

потому что у них умирают дети,

а они ничего поделать не в силах,

потому что судьба тверже их воли.

Батюшков засмеялся и отвернулся,

поправил манжеты, приложил палец к губам,

как будто об этих вещах говорить не нужно

и не всем положено о них знать, —

так ты будешь переводить Гомера?

Да, отвечает Гнедич и чуть наклоняет голову.

Это же долго, целая жизнь!

Да, отвечает Гнедич. В окно бьет дождь,

жизнь кажется такой маленькой-маленькой,

что жалко ее отдавать – но он решился:

Гомеру...

(Если бы мог,

он бросил бы ее к ногам женщины,

пусть даже падшей; ибо он не ищет бессмертья —

а только: отдать себя, всего, каждую каплю

своей ненужной жизни, каждую пору

лица, обезображенного болезнью,

каждый мускул еще молодого тела, —

отдать, потому что он помнит:

зерно, упав в землю, должно умереть,

иначе будет бесплодно;

это единственное, что он понял —

всего себя, без остатка, отдать

почве, которая только

согласится принять его.)

Когда не мог заснуть, он вспоминал,

как учил греческий алфавит —

буквы, похожие на петельки и крючочки.

(Батюшков говорил, что читал у одного шведа:

ангелы на том свете пишут крючочками.

Гнедич рассмеялся: это же греческий!

Наверно, ты прав, согласился друг,

но я всегда думал, что на небесах

говорят по-латыни —

на языке бессмертья и власти,

а не на греческом, шелестящем,

как сухие листья, – их обрывает ветер

и несет в закоулки, развеивает,

как наши смертные души.

Батюшков писал: давайте веселиться.

На самом деле ему хотелось бессмертья,

хотелось вечности; поговаривали,

что от этого и заболел.)

У греческих букв почти нет углов,

они переплетаются, и выводить их

одно удовольствие:

Альфа, бета и гамма, дельта, ипсилон, зита, ита,

фита и йота, каппа, лямбда,

мю, ню, кси, омикрон, пи,

ро, сигма, тау и юпсилон,

фи, как восклицанье дамы,

хи, как смешок чиновника,

пси, страннейшая буква,

омега, последняя, в которой все, —

но он так и не может заснуть,

перебирает в уме героинь «Илиады»:

Агадама, Агава (кажется, нереида),

Аглая, Айгиалея,

Аита – нет, Аита должна быть лошадь,

Алкиона – нет, это, кажется, чайка,

Алфея и Амафея,

Амфинома и Андромаха,

Астиоха, Астиохея,

Брисеида, Галатея, Главка,

Динамена, Дорида, Дота,

Ианейра, Ифианасса,

Ифида – у них у всех

лицо Семеновой.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже