Влево от дороги по всему отклону горы рассыпалась густая березовая роща, оживлявшая тяжелый, густой цвет хвойных деревьев, приметных только при внимательном осмотре. Роща эта сплошной, непроглядной стеной обступила зеркальное озеро, темное от густой тени, наброшенной на него, темное оттого, что ушло оно далеко вниз, разлилось под самой горой, полное и рыбы, и картинной прелести, гладкое, невозмущаемое, кажется, ни одной волной. Солнце, разливавшее всюду кругом богатый свет, не проникало туда ни одним лучом, не нарушало царствовавшего там мрака. Мрак этот сливался с тенью берега, густой прибрежной рощи и расстилался по всему протяжению рощи, поднимавшейся на берег озера, так же в гору. Видно было, как постепенно склонялась она на дальнейшем протяжении, редела заметно, переходила в кустарник, пропадала в этом кустарнике. Пропадал и этот кустарник в спопутном песке. Песок тянулся не много, на него уже плескалось, набегало волнами своими море, у самого почти горизонта, далеко-далеко.
Узкой полосой, черной и также зеркальной, виделось это море. Словно озеро, тянулось оно дальше вправо и влево на неоглядную даль, которую уже не мог проникнуть самый зоркий глаз. Ничего не видать было на этой дали, кроме песка и моря, ничего не слыхать было оттуда: далеко отошла вся эта картина в сторону, так чудно завершаемая у подножия горы нашей тенистой рощей и зеркальным темным озером. Направо, по горе, тянулся тот же густой, беспросветный лес, и уже недолго: на наших же глазах быстро обрывался этот лес и не переходил уже в кустарник, а прямо в топкое ржавое болото.
Бесприютная, мертвенная краснота этого болота, богатого морошкой, кочками, больно била в глаза, как нечто противоречащее со всем виденным прежде. Как разбитые стекла, как светлые пятна, отсвечивали и искрились на солнце, и играли бойкими отблесками эти ямы болота, которые по местам разбросались по нему бесцельно и бесприветно, и снова мертвенная ржавчина убивала всякую жизнь, всякое случайное поползновение к этой жизни. Я оторвал глаза от этой смерти направо, Я не хотел сравнивать ее с жизнью, изобилием, царствовавшим в той же роще, в озере, наконец, в том же дальнем море. Я уже боялся встретиться с безжизненностью болота в другой раз, переносил взор на дорогу и здесь встречал смелую, не теснимую ничем, свободную жизнь: кружились мириады пестрых, разноцветных бабочек, словно не боялись они, что попали как будто не в свое место, что не дальше, как за версту, расстилалось бесконечное, тысячеверстное карельское болото.
Здесь так же, как и везде по всему беломорскому побережью, берега обнажены и северные ветры истребляют всякую растительность. Но стоит отойти немного верст — попадаются деревья. Зато, лишь только высокий берег защищает почву с севера — является растительность, какой вовсе нельзя ожидать, судя по географической широте. В начале весны, когда начинает цвести черемуха — первое дерево, приветствующее своими белыми кистями наступление лета в нашем климате, — аконит в полном развитии цветов. Природа истощает последние силы свои, решительно разоряется, чтобы несколько оживить и украсить эти мертвые страны. В Петербурге аконит цветет почти к осени, на Белом море он к лету в рост человека. Между деревьями глядели голубенькие цветочки, среди них как будто запутался заблудившийся василек, отдавали своим свежим, нежным запахом анютины глазки; еще какие-то не архангельские цветы; тут же виделась отзревавшая, с пожелтелыми листьями морошка; выползал из-под гнувшейся хвои и листвы здоровый, сочный масляник, весь облитый, словно маслом, и, может быть, на наших же глазах проточивший свою голову на свет Божий; виделись, наконец, белые грибы, красноголовые боровики, виделось много... рисовалась, одним словом, иная жизнь, царствующая только вдали, там, где у народа одна забота — поле, одно попечение — лес и покосы, и жнива, и которой здесь как будто лишнее, не свое, не заслуженное место.
Здешний народ отвык, даже незнаком с такими местами и мог бы обойтись без них: только значение праздничного зрелища для отдыха и некоторого успокоения может иметь для них вся эта местность, от которой глаз бы не отрывал, к которой бы вернулся не один десяток раз. Столько в ней было прелести, столько в ней было чего-то, что унесло в дальние, знакомые места, обхватило самыми свежими воспоминаниями о давно покинутых местах для иной жизни, для иных обязанностей: в них уже не много поэзии и нет очарования!
— Что загляделся долго, али уж хорошо больно?
Ямщик, стоявший все время, поехал вперед, я бессознательно повиновался ему.
— Гора, вишь, здесь — самое высокое место, так и берет глаз-от далеко — оттого это. Малошуйские бабы за грибами сюда ходят: много грибов по горе-то этой живет; попадаются и белые: сушат, во щах едят по постам. Морошку-то больше мочат, а то и так едят, — говорил мой ямщик во все то время, когда исчезала от нас часовня, стушевались все эти чудные виды.
Я еще долго не отрывался от них, несколько раз поднимался снова наверх к часовне и всякий раз встречал от ямщика наставления: