Я уже всего этого ничего не слышал: я был прикован глазами к чудному, невиданному зрелищу, открывшемуся теперь из темного облака. Оно мгновенно разорвалось и мгновенно же засияло ослепительными цветами, целым морем цветов, которые переливались из одного в другой и, как будто искры, сыпались бесконечно сверху, искры снизу, с боков... Ничего не разберешь, ничего не сообразишь для одного цельного впечатления — все мешается и путается. В глазах рябит и становится больно. Дашь глазам отдыхать на стороне, но там встречают они прежний мрак, обрамляющий чудное, невиданное зрелище. Обращаешься опять к нему, но уж там явились новые виды. Как будто огромная, всемирная кузница пущена теперь в ход; и только не видишь рабочих, не слышишь молотов за дальностью, близорукостью. Видишь один громадный горн, бегающие в нем искры — и все это горит таким ярким светом, какой едва ли придется видеть в другом из чудных зрелищ чудной природы, кроме северного сияния, проживи хоть и более тридцати, пятидесяти лет. Так думалось мне на ту пору и невольно шли на память бессознательно выученные в детстве, теперь, при наглядном сравнении, поразительно верные стихи Ломоносова, который знаком был с красотой явлений полярного неба в ранней юности:
— На Матке, сказывают старики наши, больно страшно сполохи играют, да и то по деревням порато же сильнее. В иную зиму все небо горит, столбы ходят да сталкиваются промеж себя, словно солдаты дерутся, а упадут — таково красиво станет! Эдак чаще! А что видишь теперь — так редко же, все больше кажут зарей дальней. Самые страшные в большой холод живут, и тогда словно светопредставление, и привычны мы нашим делом, а крепко пугаемся. На Матке-то, слышь, старики сказывают, трещит даже сполох-от, словно из ружей щелкает. Страшно, очень уж страшно! — рассуждал мой проводник на пути нашем в село Кую.
— Не так долят нас сполохи по зимам — это любопытно, с этим весело, — как вот по летам на Матке, когда эти проклятые горелые чады завяжутся. Просто сказать тебе, в сырую землю ложись и гробовой доской накрывайся! — говорил мне тоже в куйской избе, на другой день по возвращении туда, мой вчерашний словоохотливый собеседник, старик Антипа Прокофьич.
Явился он, по обыкновению, веселым таким, по обыкновению, подал мне руку, охотно сел, похвалил меня за поездку, находя, впрочем, в ней больше храбрости и решительности с моей стороны, чем чего-либо другого. Выпил чашку-другую чаю, закурил сигару (бывалый, начитанный, но не раскольник, помор; для забавы, не прочь потешить себя этим зельем, выросшим, по их мнению, из головы евангельской блудницы) и продолжал обещанные рассказы о моржовом промысле на Новой Земле в таком порядке.