— От иного ты точно не получишь, особо от казенных ямщиков, которые с почтой ездят. Это точно по тому по самому, что казенный ямщик всю свою жизнь в тоске проводит. Ему всякий спрос от проезжающего колом в горле становится, всякий проезжий казенному ямщику надоел. А иной до разговоров охотлив, речист!
— А ты из каких?
— Да за кого почтешь, потому как мы всякому ответ умеем отыскать. Отыщем, может, и тебе. Спроси-ко меня, о чем хочешь!
— Ну, да вот теперь ночь-то светлая...
— Светлая оттого, что месяц светит и небесьев (облаков) нету. А вон, видишь, к месяцу-то маленькое облачко придвигается.
— Вижу: сиротливо оно такое, словно оторванное, и негустое...
— Ведаешь ли ты-то, каку облачко это силу в себе имеет?
— Кто его знает!..
— А я знаю: сила в нем велия. Облачко это пургу несет, мятель зачнется. Потому как оно клочьями, оттого в нем и ветер засел. Вона гляди-ко сколько их прицепилось!
Действительно, цепляясь одно за другое, тянулась уже целая длинная вереница жидких, млечного вида облаков из дальней мглы горизонта по направлению к нам — чего мы до той поры не замечали. Откуда взялись мгновенно облака эти — понять было невозможно: небо до того времени отливало поразительно чистой бирюзой.
— Берутся они Бог весть откуда и собираются и ни весть как скоро, — объяснял ямщик. — Вот теперича мы с тобой и столько верст вперед не заберем, что ехали, гляди, какая страшная замятель поднимется. А потому эта замятель поднимется, что облаков-то уж этих очень много притянулось! Знай это!
Оправдались слова ямщика. За последней деревушкой, глянувшей на нас множеством огней по сторонам, направо, налево и прямо, и обдавшей нас дымом и той замечательной теплотой, в которой слышится присутствие домовитого русского люда, теплотой растворенной и запахом ржаного хлеба, и запахом горелого масла или сала, дымом лучины и прочего — за этой деревушкой, в лиственничном глухом лесу, при самом въезде в него, нам слышались первые признаки приближавшейся бури.
Небо по-прежнему отливало своей светлой, веселой бирюзой и только кое-где прорезывались на нем вытянутые кучки млечных ветряных облаков, но лес вдали начинал гудеть. Над нами уже визжали раскачавшиеся верхушки высоких столетних сосен и лиственниц. По местам из лесу вырывалась бойкая и сильная струя ветра, бросавшая в нас клочья рыхлого снега. Чем дальше в лес, тем сильнее визжали верхушки впереди и точно также позади нашей кибитки и лошадей. Немного погодя, по лесу разносился уже сплошной гул, в котором по временам можно было различать уже скрип и треск. Ветер поразительно быстро крепчал в своих порывах и силе. Лишь только мы въехали и спустились с довольно крутого, высокого берега в реку, там на всем ее пространстве зги не видать было, и лошади начинали уходить в снег по колена. С трудом нащупывали они наезженную дорогу, по счастью, обставленную догадливыми мезенцами вешками. С горы несся гул, который на вольном просторе реки превращался в пронзительный назойливый свист. Лошади с трудом ступали вперед в тех местах, где на берегу выгибалась лощина, река ли то или простой овраг. Там ветер метался по рыхлому снегу с каким-то шипением. Огни соседней деревни сиротливо прятались от нас: то мелькнут все разом, то все разом исчезнут в беспредельной, незримой неизвестности. Из лесу, который потянулся берегом, за деревней слышался уже оглушительный треск, — может быть валились старые, одряхлевшие деревья, случайно пощаженные прежней бурей. В час времени пурга расходилась так, как будто бы она уже крепчает не первые сутки.
— Сказывал ведь я, сказывал ей-богу, сказывал тебе, что наши бури круты живут. Это замятель, пурга, а то хивуса, те еще озорнее живут, ей-богу, озорнее живут, те подолгу, те не скоро укладаются. Это ничего: эта замятель. Пошалит вот ночь одну, да и отстанет, ей-богу, отстанет. Потому она в одну ночь отстанет, что много силы вначале кладет. А кладет она, не жалеет свою силу — ее и не хватает. Ладно ли тут тебе, под болоком-то (под кибиткой)?
— Не знаю, как тебе, а мне ладно, хорошо.
— Ну, и слава богу. И мне ладно — привышны. У нас нет ведь той недели, чтобы не эдак-то, нету. А мне ничего, я и уши подвязывать не стану.
— Не надуло бы, а то стрелять начнет — в неделю не уймешь.
— Ничего, нам это привышно, ей-богу, привышно. А я ушей завязывать не стану!
Однако, как ни божился, как ни уверял меня ямщик, по торопливости его речи, по рукам, которые ни минуты не оставались покойными и подергивали вожжами, видно было, что он и погодой тяготился, и зябнуть начинал. Последнее проверялось простым наблюдением над его плечами, которыми время от времени он передергивал. Видимо, он хотел казаться терпеливым и привычным. Ветер, действительно, сдавал крепким холодом. Он распоряжался, по-видимому, готовым материалом, не нуждаясь в новом и свежем.
— Ветер-от снизу метет?
— Снизу, проклятый, снизу!
— Я люблю в эдакую погоду ездить: мне это потеха.
— Что хорошего-то, что?
— Много хорошего в голову лезет: все такое отрадное припоминается, легко и сладко думается.