Ладно, ну, толковали долго они промеж себя, и мы думали долго — что гуси на Колгуеве! — куда-де ветер потянет, туда и мы пойдем. Не сдавался Петруха, как его не стращал писарь и все-то законом своим. Да тут у нас старичок был, ветхой такой (на прошлой неделе помер): кому какой совет надо — все к нему; у всех, стало быть, на почете. Он вступился.

— Полно, говорит, вам беду по пальцам мотать, говорили бы дело, коли около него охаживаете. Вот что, братцы!

— Чего, мол, дедушка Калистрат, — миром-то ему все так разом, — сказывай-ка, мол, сказывай! Человек-от, мол, ты Божий, роженой уж такой — послушаем: эдак кажись лучше будет!

Стал он говорить:

— Девку постегать надо покрепче...

Да Петруха перебил:

— А кто, — говорит, — первый кинется, я-де его ножом. И кто-де совет-от такой подаст, я и его...

Смолчал дедушка, слова не вымолвил, только закашлялся. Долго ждали, а он и опять начал:

— Вся беда от девки идет, вся беда от нее. Сама девка злу корень. В ней либо бес засел, либо так дурит. Вот ты коли оленя в поле выпустишь да дашь ему там подольше пожить — он одичает, в руки не дается, и ты его не поймаешь. Не поймаешь его потому, что он от твоей руки отстал, дух-от твой позабыл, и есть ему на диком олене поблажка. Дикий олень затем, вишь, и дикий, что один он там в тундре-то, никто его не поучит. А хоть бы и девку взял: девка что? В девке уж баба от рожденья от ее сидит. Норов-от этот, что ни на кривой оглобле, ни на свинье не объедешь, сидит уж в девке...

Мы было посмеяться, да нет, глядим, словно бы и ладно. А Борька захохотал: Борьке это спуста показалось. Петруха стоит не шелохнется, глаза в землю, что бык, и уши, словно бы от стариковых-то слов, прядать начали: очень, стало быть, слушает.

Калистрат свое:

— У девки только одно разное с бабой: ей бы только почету и пуще почету от всякого, хоть сам черт тут будь, ей все равно. Они вон и до хороводов люты, и на поседках они развеселые такие, а все оттого, что и тут, и там подарков ждут, орехов да пряников. А на их пустоту это и ладно, им тут и душевное ликование. А гляди, пройдут веселья, они словно в воду опущены и хвост поджали. Вот и любуются они все зауряд, потому это для малых ребят занятно, мурашки по сердцу сыплют. А привяжется супротивник — еще того пуще, еще любей. Вон хоть бы Петрухино дело...

— Да ведь она мне, дедушко Калистрат, пуще всех (Петруха-то!). Я, ведь, уж ее давно знаю, прежде всех.

— У меня, — дедушко-то ему, — у меня, слышь, жеребеночек был: сам выпаивал, сам выхаживал да выглаживал, раз по десятку на день ходил к нему. Стал он и жеребцом, сел я на него: объеду, думаю. Сшиб ведь окаянный, сбрыкнул меня.

Борька на слова на эти расхохотался вслух, чуть нам и всем от того невесело стало; хоть и не пора бы, не время. Петруха стоит, упершись, словно его в землю вкопал кто.

Старик подводил все, подводил и подвел к тому, что как-никак, а Анютку постегать надо было. Так уж вышло. Как услыхал слова-то эти Петруха, рыдал даже, заревел быком, да и со сходки опрометью: думали, за ножом побежал.

— Нет, слышь (старик-от) душу свою заложу, а он такого дела не сделает.

Да и сказал-то он так, словно сам Петруха это самое вымолвил.

Девку-то мы постегали. Я уж про это и сказывать не стану, нехорошо...

— Больно девку-то постегали, больно же они ее постегали, — вступилась в это время хозяйка, до той поры молчавшая.

— А ты бы не разговаривала, потому как мы это от тебя слыхивали не один раз. Нам речи твои не на новях.

— Да не смолчишь ведь, воля твоя! Не смолчишь. На-тко что выдумали, не надо бы этак-то...

— А ты вот ужо молчи: палатский управляющий наехать к нам хочет, я тебя в губернаторы к нему попрошу. Ладно ли так-то?

Хозяйка замолчала.

Муж продолжал:

— Ты, ваше благородие, наших баб об этом деле не спрашивай. У них ведь свое. Пошто, слышь, на ихний суд дела этого не клали. Пытали же они судачить. А все опять-таки от самой от девки. Первое вопила она крепко в правлении, а жалоб из ее слов никаких на ту пору признать нельзя было: словно она одеревенела. Собрались к ней опосля того наши бабы в избу (как ведь им сорокам-щебетухам не собраться!). Кои улещать стали,кои взвыли, потому женская слеза море, а потом баба и разобрать ведь не может, которая беда своя у ней, которая чужая. Распустили наши бабы нюни свои, а того не знают, что Анютке-то все это и крепко на руку. Пришла, слышь, в избу: молчит, трепаная такая, волосья не прибирает и сидит под образами, и в большом, выходит, месте. Бабы ей свое ведут:

— Что-де, родненькая наша, больно тебе?

Молчит.

— Которые стегали-то?

Молчит.

— Ну да, слышь, ладно, пущай бы-де уж заместо тебя Петруху-то, али-б-де Борьку положили.

— Так она, родной наш, головонькой на эти слова покрутила, а молвить чего — не молвила! — опять вступилась хозяйка. — Лукерья (баба у нас такая есть) на эти на слова такое здумала, что, мол, писаря бы... Так ухмыльнулась и веселее словно бы стала.

— А вон, — говорит, — ребятам от этого не легче будет, обоим им это самое в обиду. Потому ты, Аннушка, за них ведь, за обоих. А их дело мужское — надрываньям-то твоим они веры...

Перейти на страницу:

Похожие книги