До саратана — знойного периода лета — оставалось около недели, но трава на адырах уже выгорела вся, а ее остатки унесло жгучим «афганцем», и поэтому их склоны и лбы казались обритыми наголо. Рдели бока абрикосов, и на рынках уже торговали раннеспелыми огурцами и помидорами, появились и первые дыни — хандаляшки, кругленькие, золотистые и сладкие, как мед.
Дел в колхозе с каждым днем прибавлялось. После каждого полива хлопчатника шел в рост сорняк, нужно было выпалывать его, чтобы осенью комбайны собрали чистый хлопок. Люцерна подходила под третий укос, янтак созревал, надо было и его заготавливать, овец перегнать в горы, на летние выпаса, отремонтировать школу, овчарни, фермы, пройтись грейдером по внутрихозяйственным дорогам, словом, дел было невпроворот. А тут еще на поля обрушилась тля, надо и ее уничтожить. И стар и млад были в поле, уходили туда чуть свет и возвращались затемно.
Гузаль, сдав экзамены и получив свидетельство, как и большинство сверстниц, работала в бригаде. Поступать в СПТУ не разрешили родители. Они вполне резонно решили, что Гузаль живет в кишлаке в уже привычной для нее обстановке, а там, вдали от дома, среди новых девушек и парней, кто знает, как обернется дело. Но Рано уже с ней не было. Наргиза Юлдашевна, взяв отпуск, увезла дочь то ли в Ташкент, то ли в Самарканд, к своим родственникам, на все два месяца. За это время, думала она, Рано поостынет, пообщается там с подобными себе, а уж потом ни за какие деньги не согласится продолжать свою дурацкую дружбу с Гузаль. Но отсутствие Рано заметно сказывалось на Гузаль, настроение у нее менялось чаще, чем тучи закрывали солнце весной. То она была весела и жизнерадостна, то вдруг впадала в депрессию, никого видеть не хотела, только придет с работы, ложилась спать, но не засыпала, а лежала с открытыми глазами до полуночи, а то и дольше, ворочалась с боку на бок, думала все о своем, вздыхала, порой всхлипывала. Если мать интересовалась, в чем дело, она ссылалась на усталость и жару.
Действительно, жарко было и по ночам. Воздух над кишлаком повисал в неподвижности, и с болот Сурхана обрушивались тучи комаров, от них ничто не могло спасти. Они продирались сквозь марлевый полог и кусали, впиваясь острыми жалами в тело. Хола и сама нередко не могла долго уснуть, шлепала ладонями прилипших к шее или рукам насекомых, потом все это надоедало ей, и она разжигала полусырой кизяк и таким образом спасалась от комаров. Правда, спать окутанной едким дымом тоже не очень приятно, даже очень неприятно, но все же лучше, чем просыпаться утром с опухшим лицом и волдырями на шее. Об усталости и говорить нечего. Зебо-хола знает, что это такое — работа летом. Наступит саратан, станет и того труднее.
За неделю до саратана Гузаль резко изменилась, и Хола обратила на это внимание. Один день, второй, третий. Гузаль подавлена, грустна, придет с работы, и молчит, молчит, уставится в какую-нибудь точку, и ты хоть кол теши на голове, не обернется, не пошевелится. Попросишь что сделать, точно заведенная кукла, пробренчит своими пружинами, затем сядет и опять прежняя поза. Но хола, как всегда, ни о чем не расспрашивала ее.
Причина такого поведения Гузаль была в том, что Батыр, которого она видела каждый день, обязательно находила возможность хоть искоса взглянуть на него, поехал поступать в институт. Ей казалось, что жизнь потеряла для нее смысл. Она была уверена, что в любой институт примут такого красавца, не могут не принять, а уж девушки там начнут табунами бегать за ним, как это было в школе. И от мыслей, что она больше никогда не увидит парня, на душе было тошно, хотелось броситься с высокого яра и распрощаться с жизнью, чтобы закончились для нее мучения. Но такого яра в кишлаке не было, для этого следовало уйти подальше в отроги Бабатага. Днем изнурительная работа, люди вокруг, шутки, смех, все это как-то отвлекало ее от грустных мыслей, но только наступал вечер, Гузаль места себе не находила. Она представляла, как Батыр с новыми девчатами ходит на индийские фильмы, угощает их конфетами и мороженым и влилась на него, приказывала себе не думать о нем, выбросить из сердца, но… сердце не подчиняется разуму, оно готово простить ему все-все, лишь бы снова появился в кишлаке, лишь бы Гузаль хоть еще раз увидела его.
Чувствуя, что уже дальше нет мочи видеть дочь такой, Зебо-хола решила сводить ее к врачу. В один из дней она пришла в бригаду засветло, и, получив разрешение табельщика, увела Гузаль с собой.
— Мама, я совершенно здорова, — сказала она, следуя за ней, — только голова изредка побаливает, так это от солнца.
— Ну и хорошо, дочка, — согласилась хола, — врач посмотрит, посоветует, как с головой быть. Ведь у других же ничего не болит, верно?
— Откуда я знаю, — ответила Гузаль, — не спрашивала.