Патрон давал Алеше силу верить в то, что последний выстрел останется за ним. Он выкопал этот свой патрон из тайника в тот день, когда начальник училища перед строем зачитал приказ о досрочном выпуске ста лучших курсантов. В кармане гимнастерки, вместе с комсомольским билетом и удостоверением о присвоении звания, он провез свой обласканный мыслями патрон через полстраны, постоянно ощущая у груди его успокаивающую тяжесть. Он довез его сюда, до фронта. Он и сейчас был у него в кармане, так трудно сбереженный уральский патрон. Один-единственный, величайшая его ценность, вдруг обесцененная россыпью, целой горой точно таких же, готовых к бою патронов…
Алеша снова поднял пригоршню патронов, просыпал их сквозь пальцы, подумал, не взять ли в запас? Усмехнулся этой, теперь уже в самом деле наивной, мысли, достал из кармана свой патрон, освободил от тряпочки, хотел бросить в общую россыпь, но сердце почему-то дрогнуло, рука задержала патрон. Пальцы обласкали заостренную головку пули, вытянутое маслянисто поблескивающее латунное тело, целенький, еще не пробитый бойком кружок медного капсюля; улыбнувшись стеснительной улыбкой, он снова завернул патрон в тряпицу, упрятал в кармане на груди.
До штаба засветло они не дошли. Алеша готов был идти и в темноте. Но старшого наступающие сумерки беспокоили: он поглядывал по сторонам, вроде бы незаметно, но расчетливо обходил заросшие, покрытые легким туманцем, подступающие к дороге овражки. Тяжелую командирскую сумку с левого бока он перевесил на правый и, как бы случайно, выдернул ремешок застежки из петли.
Девушка теперь шла рядом с Алешей. Заговорить он не смел, молчала и девушка, погруженная в свои, Алеше казалось, нерадостные думы. Судя по ровному ее спокойствию, ее не тревожила быстро наступающая ночь, — ей как будто были безразличны и настороженность старшого, и молчаливое, оберегающее внимание Алеши.
Старшой наконец остановился перед крытым длинным сараем.
— Будем ночевать, — сказал он с ненужной командирской категоричностью.
Влажный, потемнелый воздух холодил лицо, даже плечи под гимнастеркой охватывало холодком; из черного, без дверей, проема призывно наносило теплым запахом свежего сена. Алеша вошел под крышу, густая теплота сохраненного в высушенной траве солнца как будто обволокла его, он едва удержался, чтобы тут же не повалиться в мягкую упругость пахнущих мирными деревенскими днями ворохов.
Старшой стоял у края проема, рукой придавливая к бедру сумку, тихо приказал:
— Осмотри сарай!
И Алеша вздрогнул от холодного его голоса, не доверяющего ни теплу, ни запаху сена.
Уже с тревожностью, рукой ощупывая патрон в кармане, он вгляделся в скопившуюся под крышей черноту, по-охотничьи настороженно, с приглушенно ударяющим в грудь сердцем, обошел вдоль стен высокие вороха. Никто не шагнул ему навстречу, никто не выстрелил; но, если бы кому-то надо было укрыться от их подозрительности, он укрылся бы под любой не различимой в темноте копной. И хотя Алеша обошел сарай, теплая его тишина осталась тревожной. В настороженности был и старшой. Когда девушка, молчаливая их попутчица, спокойно прошла в глубину сарая, разрыла, шурша сеном, себе место и, звякнув пряжкой расстегнутого ремня, легла, старшой неодобрительно и в то же время с каким-то мужским сожалением поглядел в ее сторону, откинул крышку сумки, осторожно вытянул тяжелый плоский пистолет. Передернув затвор, загнал патрон в ствол, мягко щелкнул предохранителем.
— Едва уберег в госпитальной каптерке, — сказал он почти шепотом, как будто оправдываясь перед Алешей. — У нас ведь как: всегда возвращаешься на фронт с голыми руками. Тут, в ночи, столько шнырит их, фрицевских лазутчиков! Умнут и уволокут за милую душу!
Легли они напротив входа, пистолет старшой держал в руке. Алеша не спал: неожиданное откровение старшого, рука, настороженно держащая пистолет даже во сне, даже в тихой этой ночи, в этом всегда убаюкивающем запахе сена, возмутили самую глубину его души. Он лежал с открытыми глазами, повыше примостив голову, рассматривал через проем черную землю, черное, в мерцающих звездах, небо, и душа его не была спокойна. Множество чувств и понятий как будто сдвинулось со своих удобных и, казалось, прочных мест, сошлось в противоречивом, каком-то холодном кипении: что-то опускалось вниз, на самое дно, укладывалось там до какой-то своей поры; что-то поднималось наверх и здесь притаивалось, готовое в нужную минуту увидеть, услышать, причуять, вовремя приготовиться, не упустить того опасного мгновения, когда что-то вдруг навалится из этого вот, ставшего враждебным мира.
Алеша теперь прислушивался к шуршанию мышей, сторожил звуки в тихой ночи, улавливал даже царапающий стук кем-то сбитого с дороги камня.
Подобную настороженность, бывало, он испытывал и в недалекой юности, когда на охотах случалось ночевать одному в лугах или в лесу.