— Ой, Алешка! Забыла тебе сказать! — Она обхватила рукав, заглядывала ему в лицо узкими, будто растянутыми к вискам, смеющимися глазами. — Врачиху-то нашу отправили в тыл… Живот у нее! Вот-вот родит… Старшина теперь голенький остался. Другого командира пришлют!..
Ну и Яничка! Было в ней что-то от той, теперь, издалека, особенно милой ему девчонки из Семигорья, удивительной Зойки Гужавиной. Яничка — такая же! Бой идет, смерть у ног, а она живет в своем привычном ей мире, как будто вся эта неестественная для жизни гулкая суматоха, в которой кровью захлебываются люди, никак не может затронуть ее самое!..
С трудом он уговорил Яничку пойти в санвзвод. Яничка вытребовала у него слово ждать ее тут, и на самом этом месте, и с ловкостью неуклюжего с вида зверенка вскарабкалась по крутому откосу на берег, отороченный высокими елями, махнула оттуда, сверху, рукой. Вернуться она могла минут через тридцать, ждать Яничку надо было хотя бы потому, что в сумке у него почти не осталось перевязочных пакетов.
За рекой, уже далеко на выходе из оврага, вперекрест хлестали снежное поле кнуты светящихся в полете пуль. Бой передвинулся, Алеша это видел и почему-то не почувствовал радости от видимого ему передвижения боя.
Только теперь, в одиночестве ожидания, он почувствовал, как устал. Привалился к откосу, ощущая, как неприятно холодит, липнет к словно избитым бокам и спине мокрое от пота белье, но пошевелиться, отлепить от тела мокрую под полушубком рубашку не находил сил.
Дрожание земли он ощутил сначала спиной, потом услышал слитный непрерывный гул, увидел, как вышли из-под кручи берега осторожные на реке танки. Давая подальше отойти впереди идущим, они ровно катили, поднимая снежную пыль, мимо убитых лошадей, брошенных повозок, к оврагу. Нескончаемо, с низким ровным гудом шли танки, выставив из покатых белых лбов башен длинные стволы пушек, и было их так много, так угрожающе сотрясали они берега, что даже вражеские наблюдатели, похоже, занемели на колокольне, — ни одна мина, ни один снаряд не ударили в открытость реки, рассеченной танковой колонной.
«Вот оно! Значит, прорвали!» — встрепенулся Алеша, поднялся, возбуждаясь видом идущей на вражеский берег силы, слушал заметно участившуюся пальбу тяжелых орудий за спиной.
Танки прошли, гул их замер в глубине оврага, слился с привычными звуками идущего боя. Снова перед ним была знакомая открытость реки с еще не рассеявшейся дымной полосой, оставленной танковой колонной. Искрящийся на солнце снег. И в снегу, ближе к тому берегу, бугорки солдат, павших в утренней атаке. И неподвижные лошади у брошенных повозок. И все та же стрельба на склонах оврага.
Он сел рядом с безгласно лежащим на шинели парнем-солдатом, снова привалился к откосу.
«Значит, прорвали…» — подумал на этот раз устало, как о деле, которое давно до́лжно было сделать, а оно все тянулось, не завершалось и наконец вот, как надо, завершилось. «А конники что-то не пошли…» — вспомнил он. И как-то отрешенно от всего, что было вокруг, подумал, что бой — совсем не место для подвигов. Что это, быть может, самая тяжелая работа. Самая тяжелая, опасная и самая горькая из всего, что только может быть…
Из-за реки шел солдат, широко размахивая рукой, с тем безразличием к открытому пространству, с каким обычно уходят в тыл раненные в самом пекле боя. Не было причин волноваться видом солдата, идущего по их с Яничкой следам, но Алеша почему-то насторожился. Когда солдат подошел, обдав шумом и паром тяжелого дыхания, повалился боком в снег, оберегая под шинелью раненую, забинтованную руку, с натугой разлепляя губы, попросил: «Покурить сверни, браток… Кисет в кармане…» — и Алеша, неумело слюнявя, свертывал ему из квадратика газеты папиросу, чувство ожидания нехорошей вести от этого, еще не остывшего от боя солдата усилилось. Так оно и случилось: глотая дым от запаленной самокрутки, между жадными глотками этого нужного ему пахучего дыма и сочными плевками в снег солдат проговорил, кивнув на убитого парня, лежащего у ног Алеши:
— Не дотащил, видать… А там комиссара побило! На самом ходу из оврага в поле лежит. Ни достать, ни доползти…
Алеша как будто не понял, о чем сказал ему солдат, зачем-то стащил с головы шапку, встал. Вдруг суетно скатился с откоса на реку, поднялся, упал, снова поднялся и, с ощущением непоправимой беды, хватая раскрытым ртом воздух, побежал в дальний конец оврага, где безостановочно шел бой.
Памятливый ум умеет заново разворачивать в живую картину то, что уже было, что повториться в точности в самой жизни уже не может; но, принуждая движение мысли к тому, что было, память заставляет человека с большей остротой чувства, с большим пониманием и верностью оценок переживать то, что уже свершилось; и час живой памяти совестливого человека бывает часом действительных его страданий.