Еще более как будто пополневший после отпуска - моря и солнца, бездельного отлеживания на пляжах, после того как его записка к Арсению, содержавшая неприятные для него мысли, была в результате энергичных действий жены возвращена ему, - с этой душевной успокоенностью и с не сошедшим еще как будто загаром, едва только он очутился у стола президиума, как сейчас же бросил свое привычное: "Буду краток" - и заговорил, к удивлению всех, не о существе вопроса, а о некоей своей новой трактовке понятий "народ" и "нужды народа", к которой он пришел после знакомства с картинами и биографией Мити Гаврилова. Мещеряков не помнил, как звали Митю, и потому не назвал его имени, а говорил только о чувстве, какое испытал тогда, во время осмотра выставки; он, в сущности не замечая того, начал смыкаться с Карнауховым в том вопросе, по которому всегда прежде расходился с ним, и в зале недоуменно прокатывалось: "Что он говорит, нет, вы только послушайте, что он говорит!" Его впервые без аплодисментов отпустили с трибуны, но он настолько был возбужден своей смелостью, что не замечал тишины; он как будто уже держал в руках ту бумажку с адресом Мити, которую с тех пор, как сунул в карман пиджака, ни разу не доставал еще (и которая, впрочем, давно уже была выброшена Надеждой Аркадьевной в мусорное ведро), и взволнованно говорил себе: "Сегодня же, сейчас же поехать к нему; там, там надо искать истину всему".
XIX
- Жалко, конечно, Иванцова, теперь все на человека можно свалить. Было мнение, какое сейчас же после собрания начали высказывать многие.
Пока шли речи, они молчали; когда принималась резолюция - тоже молчали; но когда слова их нельзя уже приложить к протоколу - заговорили, словно совершившееся было против их воли.
Их позиция была не просто позицией недовольных (что само по себе должно было уже выделить их), но как будто они и в самом деле имели самостоятельное мнение. Кому-то действительно было неловко, кто-то, как поденщик, хорошо знавший, что за лишнюю работу не платят, молча спешил удалиться; между женщинами слышалось уже - о длине юбок, о шарфах, шапках и меховых с молниями сапожках, которых негде было достать. Но тех, кто заботился о престиже факультета и не отделял личное от общественного, не могло не насторожить и не удивить решение - создать общественную комиссию по контролю за лекциями, - которое было принято по предложению и настоянию Лусо.
- Зачем подозревать всех? - возмущались они. - Это, по существу, недоверие коллективу"
- Видимо, так надо, - рассуждали другие.
- Кому?
- Как кому? С них (то есть с руководителей факультета)
тоже есть спрос.
- Но как же так, - обращаясь уже прямо к Лусо, сказал один из тех пожилых (с тридцатилетним почти стажем) преподавателей, кому особенно, как видно, не хотелось отдавать в чьи-то руки свои истрепанные, пожелтевшие и выцветшие от времени страницы лекций. - Столько лет - никто ничего не спрашивал, а теперь - это что же?
- А ваше предложение? - спросил Лусо, ударяя на слове "ваше".
- Мое? Нет. Я только, понимаете...
- Понимаю. Пусть ваше самолюбие останется спокойным, начнем с меня. Общественный контроль, это общественный! - И Лусо, подозвав к себе только что избранного и не успевшего еще покинуть зал председателя комиссии, решительно и чтобы слышали все, объявил ему, что предлагает начать проверку с себя, то есть с декана, и готов завтра же представить комиссии тексты и тезисы своих лекций (по тому курсу истории, которым занимался он).
Но одно дело - выставить себя справедливым и другое - выполнить. Всегда придерживавшийся мнения, что "у всех у нас рыльце в пушку", и знавший, что тексты и тезисы его лекции были точно в таком же (а не в лучшем, разумеется) состоянии, как они были у большинства на факультете, Лусо уже в ту минуту, когда объявлял председателю комиссии о своем решении, почувствовал, что усложняет себе жизнь. "Дернул же черт меня за язык", думал он затем, когда возвращался домой. Вместо прпвычного отдыха он должен был теперь засесть за лекции, чтобы привести их в порядок.