"У них задержался", — что означало для него, что заезжал к брату, а для нее, что заезжал к Ольге; и она безошибочно угадывала причину его веселого возбуждения.
— Ты бы за брошюру сел, — говорила она, чтобы не дать ему ничего сказать о Дорогомилиных, о которых она не хотела слышать. — Ты забываешь, что Матвей уже взрослый, студент. — Что должно было о многом напомнить мужу.
— Но что делать, что делать! — весело восклицал Николай Николаевич, воспринимая слова жены совсем не в том значении, в каком она произносила их. — Я и сам вижу, что пора, но ведь и не так-то просто засесть. Сколько я переписал их? И на каждую столько сил, на каждую — столько материала. Нет, они таки MGлодцы, молодцы. — И он опять растроганно улыбался, переводя разговор на брата.
Он теперь не только не работал над брошюрой, от публикации которой зависело благополучие его семьи, но и на службе позволял себе многое откладывать на потом и к поручениям жены относился так, словно их можно было не выполнять вовсе. Ему до статочно было, что он как никогда чувствовал себя всеобъемлюще добрым, и по этому своему чувству доброты, доставлявшему удовольствие, он не колеблясь, как только Ольга попросила его об этом, отдал ей ковры, которые еще с лета (и по поручению Лоры)
доставал для себя.
— Как отдал? — переспросила Лора, когда он сообщил ей об этом. — Ты все ей готов отдать, я вижу. — Она весь день не разговаривала с ним, а вечером, когда надо было ехать к Дорогомилиным, сказала, что не может поехать к ней, и Николай Николаевич отправился к брату один, чтобы не нарушить обещания.
У Дорогомилиных в этот вечер был важный гость — кинокритик Казанцев, приехавший из Пензы навестить их. Он уже осмотрел комнаты и, высказав Ольге и Вере Николаевне похвалы, которые посчитал нужным сказать им и которые были долгом вежливости, привычно сидел в будто специально для него привезенном, павловском кресле, в котором всегда так любил устроиться у Дорогомилиных в Пензе, и из глубины этого кресла маленькими бесцветными глазами смотрел перед собой. Рука его лежала на пианино, гладкую поверхность которого обычно нравилось ощущать ему, и весь он, казалось, состоял из достоинства, привезенного им из провинции в Москву. Рядом, на стуле, сидела Вера Николаевна в своем всегдашнем, делавшем ее классной дамой длинном шерстяном платье. Морщинистая шея ее была прикрыта белым шарфом, на груди виднелось дорогое колье, пальцы были отяжелены печатками и перстнями; переезд в Москву так благотворно подействовал на нее, что она казалась помолодевшей и была в этот вечер особенно оживлена. На нее нахлынули воспоминания, и она говорила, что Москва теперь не та, что все в ней (несмотря на появившиеся новые проспекты и здания) обмельчало и что, главное, не было тех людей, задававших тон в искусстве, которых она знала и слава которых гремела.
— Не понимаю, почему так носятся с ним, — говорила она, называя имя композитора, которого рекомендовали ей чуть ли не звездой года, но который произвел на нее совсем иное, чем она ожидала, впечатление. — Или этот… "И она называла артиста, считавшегося как будто ведущим в своем театре, но одетого вне театра так, словно ему и третьих ролей не дают. — Кто же будет считаться с ним, — заключала Вера Николаевна.
Она перебрала еще ряд имен литераторов и художников, которые через дочь и остававшихся еще в живых прежних знакомых были представлены ей, и все они были не те, с кем бы хотелось встречаться ей.
— Да, Россия устала, — с той своеобразной проницательностью, с какою он умел, как он думал, подойти к любому явлению, вторил ей Казанцев. — Устала Россия. — Как будто Россией был он сам со всей своей старостью, которая проглядывала в складках кожи на лице и на шее, в худобе рук, в одежде. Костюм, когда-то бывший впору ему, был велик и свисал с плеч; велик был воротничок рубашки, велики были манжеты на рукавах; но кроме того, все было еще и старомодно и усиливало общее впечатление. — Устала от войн, от окраин, от бесконечных стар-аний, — говорил он, глубокомысленно перечисляя то, что можно было отнести к "усталости России".
Евдокия, которую как члена семьи Дорогомилины захватили с собой из Пензы, была на кухне, готовила ужин. Ей сказали, что будут гости и что надо постараться, и она с полудня еще начала суетиться в новой кухне, где много было красного цвета. На новой плите и в новой посуде, ей казалось, не все получалось у нее, и она, встревоженная и раскрасневшаяся, то и дело приходила за советом к Ольге.
— Нет, ты несносна сегодня, — наконец сказала ей Ольга. — Как получится, так и получится. Пожалуйста, сама.