Только дважды (в середине собрания) в зале возникало оживление: когда вышел к столу президиума Карнаухов, считавшийся другом Арсения, и когда вслед за ним попросил слово Мещеряков, который тоже (несмотря на полюсную непримиримость с Карнауховым) причислял себя к друзьям попавшего теперь в беду доцента.

Карнаухов со своею тонкою линией носа и такими же тонкими линиями черных бакенбард, делавших его лицо особенно интеллигентным; 0удто бы народными выражениями и манерою вести разговор, что должно было сказать всем о его крестьянском происхождении, как модно теперь подавать себя; со своей привычкой рубить правду, как бы ни была она неприятна, то есть произносить ложь с искренней убежденностью в правоте ее ("Я так думаю, хотите или не хотите, но я же всегда говорю только то, что думаю"), приносившей ему расположение, — Карнаухов со всей этой рафинированной якобы интеллигентностью, за которой трудноразличима была мужиковатая простота лица его, как только от стола президиума повернулся к залу, сейчас же заговорил резко, напористо, как позволял себе говорить, только когда приходилось отстаивать ему свои «почвенные» взгляды перед взглядами западников.

Он не отрицал, что Арсений был его другом; но подававшаяся теперь залу правда как раз в том и заключалась, что Карнаухов ставил выше дружбы идеологическую непримиримость. "Есть вещи, которые измеряются иными, чем только личные, мерками", — говорил он, словно у самого никогда даже в мыслях не возникало недовольства жизнью. Это будто не у него на даче собирались те (из разных сфер общественной деятельности) единомышленники, которым хотелось ни мало ни много как пересмотреть историю и по-своему расставить акценты в ней, особенно в ближайшей, и будто это не он дважды уже приглашался к рязанскому, с улицы Горького, оракулу, вещавшему на своих дружеских и окрашенных в определенный тон коктейлях о некоей будто "потере христианской изначальности в нравственной основе русской души" и о благодати будто бы, которая сойдет на русских людей, если все они "соберутся в центре России и покаются перед окраинами".

Карнаухову казалось, что злом было не то, в чем участвовал он и что, по известному выражению Кудасова, было "нетаврованной приманкой, способной развалить державу", а то, что позволял себе Арсений, находившийся теперь в следственном изоляторе и дожидавшийся суда. Карнаухову надо было, чтобы на него не упала тень, и он, довольный впечатлением, произведенным на слушавших его, чуть заметно поклонился президиуму и под взглядами притихших коллег направился к своему месту.

"Я не могу присоединиться к тому, что антиобщественно, — было в его выражении и осанке. — То, что исповедую я, чисто и благородно, в отличие от того, чему поклоняются другие". И особенно это выражение было заметно в нем, когда в проходе между стульями он столкнулся с выходившим к столу президиума Мещеряковым. Посторонившись перед всегдашним своим оппонентом, Карнаухов усмехнулся в спину ему, и затем эта скептическая усмешка уже не сходила с его лица во все время выступления Мещерякова.

Еще более как будто пополневший после отпуска — моря и солнца, бездельного отлеживания на пляжах, после того как его записка к Арсению, содержавшая неприятные для него мысли, была в результате энергичных действий жены возвращена ему, — с этой душевной успокоенностью и с не сошедшим еще как будто загаром, едва только он очутился у стола президиума, как сейчас же бросил свое привычное: "Буду краток" — и заговорил, к удивлению всех, не о существе вопроса, а о некоей своей новой трактовке понятий «народ» и "нужды народа", к которой он пришел после знакомства с картинами и биографией Мити Гаврилова. Мещеряков не помнил, как звали Митю, и потому не назвал его имени, а говорил только о чувстве, какое испытал тогда, во время осмотра выставки; он, в сущности не замечая того, начал смыкаться с Карнауховым в том вопросе, по которому всегда прежде расходился с ним, и в зале недоуменно прокатывалось: "Что он говорит, нет, вы только послушайте, что он говорит!" Его впервые без аплодисментов отпустили с трибуны, но он настолько был возбужден своей смелостью, что не замечал тишины; он как будто уже держал в руках ту бумажку с адресом Мити, которую с тех пор, как сунул в карман пиджака, ни разу не доставал еще (и которая, впрочем, давно уже была выброшена Надеждой Аркадьевной в мусорное ведро), и взволнованно говорил себе: "Сегодня же, сейчас же поехать к нему; там, там надо искать истину всему".

<p>XIX</p>

— Жалко, конечно, Иванцова, теперь все на человека можно свалить. — Было мнение, какое сейчас же после собрания начали высказывать многие.

Пока шли речи, они молчали; когда принималась резолюция — тоже молчали; но когда слова их нельзя уже приложить к протоколу — заговорили, словно совершившееся было против их воли.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги