— Напишешь. У нас не было и не будет таких, которые не пишут!
На четвертый день меня вызвал кто-то из начальников. Сначала он спокойно спросил, представляю ли я, к чему себя готовлю, хорошо ли это продумал и оценил? Потом, когда я ответил, что подумал обо всем, он сказал следователю: «Да, я с вами согласен!» — и вышел из комнаты.
На этот раз я долго не возвращался с допроса.
Когда я с трудом добрался до своей камеры, мои товарищи в один голос сказали:
— Вот! А это только начало.
А товарищ Б. тихо мне сказал, покачав головой:
— Нужно ли все это?
Допросов с пристрастием было пять с промежутком двое-трое суток; иногда я возвращался в камеру на носилках. Затем дней двадцать мне давали отдышаться.
Больше всего я волновался, думая о жене. Но вдруг я получил передачу — пятьдесят рублей, и это дало мне основание верить, что она на свободе.
Мои товарищи, как ни были они мрачно настроены, передышку в допросах считали хорошим предзнаменованием.
Но вскоре меня стали опять вызывать на допросы, и их было тоже пять. Во время одного из них я случайно узнал, что фамилия моего изверга-следователя Столбунский. Не знаю, где он сейчас. Если жив, то я хотел бы, чтобы он мог прочитать эти строки и почувствовать мое презрение к нему. Думаю, впрочем, что он это и тогда хорошо знал…
До сих пор в моих ушах звучит зловеще шипящий голос Столбунского, твердившего, когда меня, обессилевшего и окровавленного, уносили: «Подпишешь, подпишешь!»
Выдержал я эту муку во втором круге допросов. Дней двадцать меня опять не вызывали. Я был доволен своим поведением. Мои товарищи завидовали моей решимости, ругали и осуждали себя, и мне приходилось теперь их нравственно поддерживать. Но когда началась третья серия допросов, как хотелось мне поскорее умереть!
Мои товарищи, потеряв надежду на мою победу, совсем пали духом. Однажды товарищ Б. меня спросил:
— Неужели тебя и это не убеждает, что твое положение безвыходно?
— Нет, не убеждает, — ответил я. — Умирать буду, а все буду повторять: нет и нет!
Наконец меня оставили в покое и три месяца не вызывали. В это время я снова поверил, что близится мое освобождение, и мою уверенность разделяли и товарищи по камере. Случалось, что я стучал в дверь и требовал начальника тюрьмы или прокурора. Разумеется, эта дерзость не всегда оставалась безнаказанной.
Много передумал я за эти три месяца. В первый раз я не жалел, что родители умерли (отец в 1935, а мать в 1938 году). Эти простые, трудолюбивые, честные люди так гордились своим Санькой. Какое горе свалилось бы на них, если бы они дожили до моего арест! Много думал я о жене. Ее положение было хуже, чем мое. Ведь я находился среди таких же отверженных, как сам, а она — среди свободных людей, и как знать, может быть, среди них найдутся такие, что отвернутся от нее, как от жены «врага народа»… Эта мысль не давала мне покоя.
Помню — это был предпоследний допрос, — следователь спросил меня, какие у меня взаимоотношения с женой. Я ответил, что жили мы дружно.
— Ах, вот как. Ну тогда мы ее арестуем и заставим ее писать на себя и на тебя, — заявил следователь.
Как я ругал себя за откровенность! Но меня успокаивало то, что я продолжал ежемесячно получать передачу по пятьдесят рублей. Это был верный признак, что жена на свободе.
Позднее я узнал: последнюю мою телеграмму, отправленную в день ареста, она получила. Прошло несколько дней — от меня вестей не было. С каждым днем ее беспокойство росло. Наконец она пошла к командиру корпуса.
— Вероятно, его куда-нибудь послали, — сказал А. И. Еременко.
8 ноября жена решила ехать в Москву. Перед отъездом снова зашла к Еременко.
— Если бы Александра Васильевича арестовали, я бы об этом знал, — сказал Андрей Иванович. Однако он пригласил к себе начальника особого отдела и в присутствии моей жены высказал опасение, не арестован ли я.
— Если бы это случилось, мы об этом знали и давно сделали бы на квартире обыск, — взглянув на Нину Александровну, ответил начальник особого отдела.
9 ноября жена приехала в Москву. Знакомые сказали ей, что с 20 октября они меня не видели и думали, что я уехал домой, в Осиповичи. В гостинице ЦДКА ей ответили только, что я убыл 22 октября. Но когда жена уходила, ее обогнала в коридоре девушка и, не останавливаясь, тихо сказала:
— Его арестовали в ночь на двадцать второе.
Выйдя в сквер, что напротив гостиницы, жена опустилась на скамейку, долго там сидела, плакала и обдумывала, что же ей делать. Решила идти на Лубянку. Оттуда ее послали в справочную. Дождавшись своей очереди, она спросила:
— Где мой муж?
— А почему вы думаете, что ваш муж арестован? — задали ей встречный вопрос.
— Потому что долго не имею от него никаких известий, — ответила она.
— У нас вашего мужа нет.
Однако ей дали адреса всех тюрем, кроме Лефортовской, и сказали:
— Ищите сами, нам о нем ничего не известно.
В тюрьмах и на пересыльных пунктах ей давали тот же ответ.