Куприна я видел, все передал ему, что просила Мария Карловна. Он очень тронут. Выглядит неплохо, даже отмолодел. Елизавета Морицевна тоже неплохо выглядит. Нуждаются они очень. В Россию он не прочь ехать, но спрашивает, не расстреляют ли? В газете Алексинского{153} он пишет и заявляет, что для него никогда не было вопроса в том, где писать; будет, говорит, писать даже на заборах, если надо высказаться.
Царь, говорит, у него особенный, так же не существующий, как и коммунизм. Просит вернуть его записные книжки, без коих он не может ничего написать, просит также вернуть неоконченные рукописи; все это где-то хранится в Наркомпросе. Я сказал, что возврат возможен в Россию.
У меня должна была еще состояться с ним одна встреча, но я уклонился ввиду того, что она приняла не тот оборот. Получилось такое впечатление, что я охочусь за Куприным и угощаю его обедом, и это в то время, когда он пишет в „Русской газете“. Я решил, что мне неудобно продолжать разговор, и оборвал его. Написал в Москву Л. Б. (Красину. —
Привет Марии Карловне.
Ваш
Никаких указаний из Москвы, конечно, не было. Узнав, что Ангарский едет в Париж, я передала для Куприна письмо, в котором советовала ему вернуться на родину.
При следующей оказии я сообщила Александру Ивановичу, что прочла его рассказ «Однорукий комендант»{154}, который мне очень понравился. И опять звала его на родину.
Куприн ответил мне в феврале 1924 года.
«Ты совершенно права, мой ангел Машенька: существовать в эмиграции, да еще русской, да еще второго призыва — это то же, что жить поневоле в тесной комнате, где разбили дюжину тухлых яиц. В прежние времена, ты сама знаешь, я сторонился интеллигенции, предпочитая велосипед, огород, охоту, рыбную ловлю, уютную беседу в маленьком кружке близких знакомых и собственные мысли наедине… Теперь же пришлось вкусить сверх меры от всех мерзостей сплетен, грызни, притворства, подсиживания, подозрительности, мелкой мести, а главное, непродышной глупости и скуки. А литературная закулисная кухня… Боже, что это за мерзость!
Почему-то прелестный Париж (воистину красота неисчерпаемая!) и все, что в нем происходит, кажется мне не настоящим, а чем-то вроде развертывающегося экрана кинематографии. Понимаешь ли — я в этом не живу. Это все понарошку; представление. Знаю, что когда вернусь домой и однажды ночью вспомню утренние парижские перспективы, площади — звезды, каштановые аллеи, Булонский лес, чудесную Сену под старыми мостами, древние дома, пузатые от старости, Латинского квартала, визгливые ярмарки, выставки цветов, розы „Багатель“, внутренний двор Лувра, и всё, всё, всё, — знаю, что заплачу, как о непонятой, неоцененной, ушедшей навсегда любви.
Теперь все чаще и чаще возвращаюсь воспоминаниями к Москве, к моей прежней, детской Москве, раньше как будто забытой мною совсем. Боль и тоска по родине не проходят, не притерпливаются, а все гуще и глубже… Пять лет в изгнании. Пять лет! И это в то время, когда полной, сознательной жизни остается „всего ничего“, как говорят гдовские кухарки. Пять лет, пропавших у собаки под хвостом.
А все же не поеду. Звала меня очень Лидуша, пел Масленников{155}, ты вот советуешь, тебе я всего охотнее верю. Последний был милый передатчик твоего письма. „Работать для России можно
Что я умею и знаю? Правда, если бы мне дали пост заведующего лесами Советской Республики, я мог бы оказаться на месте. Но ведь не дадут?
Ну, положим, я приеду. Предположим, что с меня заживо шкуру не сдерут, а предоставят пастись, где и чем хочу. Скажем, вернут мне гатчинский клочок, или, лучше, по твоей доверенности на аренду, дадут хозяйничать в Балаклаве… Но ведь этими невинными занятиями не проживешь. Надо будет как-нибудь вертеться, крутиться, ловчиться. Ты скажешь — писать беллетристику. Ах, дорогая моя, устал я смертельно, и идет мне 54-тый. Кокон моего воображения вымотался, и в нем осталось пять-шесть оборотов шелковой нити… Да-с, захотели мы революции, как кобыла уксусу. Правда: умереть бы там слаще и легче было.
Твой посланный очень, очень милый и легкий человек. Он у нас сегодня завтракал. Сейчас сидит разговаривает с Лизой, а я тороплюсь дописывать письмо.
Благодарю тебя за комплимент моему „Коменданту“. Ты у меня всегда умница: никто его аромата здесь не почувствовал, начиная с Бунина и кончая теми, которые в нем увидели белогвардейское начало.