Такой снисходительно-покровительственный тон, который Бунин усвоил еще со времени Одессы{39}, задевал Александра Ивановича, хотя он и признавал справедливость суждений Ивана Алексеевича.
Глава XIV
В Мисхоре «Болото» было еще не закончено, но, хотя Куприн и писал Михайловскому из Крыма, что предназначает рассказ «Русскому богатству», он считал необходимым скорее погасить долг журналу уже законченным рассказом «На покое».
В середине октября, когда из «Русского богатства» была получена корректура, Александр Иванович писал Чехову: {40}
«Посылаю Вам, многоуважаемый Антон Павлович, вместе с этим письмом корректурный оттиск моего рассказа „На покое“, который появится в „Русском богатстве“ в ноябрьской книжке. Если у Вас хватит досуга и охоты пробежать его, то не откажите в большой милости написать в двух словах: какое он на Вас произведет впечатление, главное — в отрицательном смысле».
«Дорогой Александр Иванович, „На покое“ получил и прочел, большое Вам спасибо. Повесть хорошая, прочел я ее в один раз, как и „В цирке“, и получил истинное удовольствие.
Вы хотите, чтобы я говорил только о недостатках, и этим ставите меня в затруднительное положение. В этой повести недостатков нет, и, если можно не соглашаться, то лишь с особенностями ее некоторыми. Например, героев своих, актеров, Вы трактуете по старинке, как трактовались они уже лет сто всеми писавшими о них, ничего нового. Во-вторых, в первой главе Вы заняты описанием наружностей — опять-таки по старинке, описанием, без которого можно обойтись. Пять определенно изображенных наружностей утомляют внимание и в конце концов теряют свою ценность. Бритые актеры похожи друг на друга, как ксендзы, и остаются похожими, как бы старательно Вы ни изображали их. В-третьих, грубоватый тон, излишества в изображении пьяных…
Вот и все, что я могу Вам сказать в ответ на Ваш вопрос о недостатках, больше же ничего придумать не могу».
В ответ на критические замечания Чехова Куприн 6-го декабря 1902 года писал:
«То, что Вы писали мне о рассказе „На покое“, — очень верно, хотя и прискорбно для меня. Кое-что, сообразно с Вашим взглядом, я исправил, только этого очень мало, и впечатление остается то же».
Прочитав мне свой ответ Антону Павловичу, Куприн сказал:
— Антон Павлович прав. Но все дело в том, что актеров последних лет, таких, как в Художественном театре и на столичной сцене, я не встречал. И Чехов во всех своих рассказах изображал только старый актерский быт. Что же касается до актеров новых, прокладывающих новые пути в искусстве, то он их уже знает, но сам этой темы пока не касается.
В одном из писем к Чехову Куприн пишет:
«Жена Вам шлет поклоны и притом самые сердечные. В декабре мы ждем. Я до сих пор помню и никогда, вероятно, в моей жизни не забуду того вечера{41}, когда я заходил прощаться с Вами и когда Вы говорили со мной о родах и о прочих сюда относящихся вещах. Я читал где-то, что Доде называл себя „продавцом счастья“ в том смысле, что он умел глубоко проникать в человеческое горе и утешать{42}. К вам, конечно, не идет это определение, потому что оно по-французски манерно, приторно. Но от Вас я ушел тогда успокоенный и ободренный, почти умиленный».
В своих воспоминаниях о Чехове Куприн считал неудобным говорить о личных волнениях и приписал их своему фиктивному другу, который переживал большую тревогу во время первой беременности горячо любимой жены и, по правде сказать, порядочно докучал Антону Павловичу своей болью. И вот Чехов 1 ноября написал ему:
«Скажите Вашей жене, чтобы не беспокоилась, все обойдется благополучно. Роды будут продолжаться часов 20, а потом наступит блаженнейшее состояние, когда она будет улыбаться, а Вам будет хотеться плакать от умиления. 20 часов — это обыкновенный maximum для первых родов.
Ваш
Куприн был глубоко тронут отзывчивостью, вниманием, той сердечностью, какой проникнуто было письмо Чехова.
Осенью, после Мисхора, устраиваясь в новой квартире на Разъезжей, я на этажерке, стоявшей около дивана, разместила свою коллекцию безделушек. Здесь были старинные, русского фарфора фигурки, изделия из уральской яшмы, которые в изобилии дарил мне Дмитрий Наркисович, и много привезенных мной из заграничных поездок швейцарских и тирольских домиков. Среди всего этого находились и три вырезанные из слоновой кости обезьянки, несколько лет назад подаренные мне братом, вернувшимся из Китая.
— Машенька, у меня к тебе просьба, — обратился как-то ко мне Александр Иванович. — Подари мне двух обезьянок.
— К чему они тебе, Саша? — удивилась я.
— Я откровенно признаюсь тебе, Машенька, в чем дело. Обещай только, что ты не рассердишься и не обидишься на меня.
— Что за пустяки, Саша. Если тебе нравятся обезьянки, конечно, возьми их.