Вдруг по радио, по телефону и всем другим средствам связи был передан приказ: усилить штурм. В восемнадцать часов тридцать минут вся наша артиллерия открыла мощный огонь. Поддерживавшие 55-ю бригаду дивизион «катюш» и шесть дивизионов артиллерийской дивизии прорыва примкнули к многотысячному артиллерийскому ансамблю. Этот мощный удар всей артиллерии носил символический характер: он предупреждал противника о необходимости быстрейшей безоговорочной капитуляции, давал понять, что советские войска не остановятся ни перед чем во имя полного разгрома фашизма.
Весь вечер и всю ночь мы продвигались по улицам и кварталам севернее железнодорожной станции Пихельсберг. Напуганные, голодные, никем не управляемые гитлеровцы стали перед рассветом выползать из своих пор. Поодиночке, группами, толпами бросали они оружие и сдавались в плен. От пленных мы и узнали о капитуляции фашистских войск Берлинского гарнизона.
Все утро и весь день толпы немецких солдат двигались к сборным пунктам для военнопленных. В тот день я со многими разговаривал. Безжизненные глаза гитлеровцев выражали полную апатию ко всему на свете. Все их желания сводились к одному: попить, съесть кусок хлеба, избавиться от нечеловеческих страданий, вырваться из горящего, разбитого города, уснуть…
Пленные даже не спрашивали, как бывало раньше: «Что с нами будет?» Это было им безразлично. Наши автоматчики подвели ко мне большой отряд пленных.
— Куда их вести? — спросил шустрый сержант.
Я кивнул на табличку со стрелкой, указывавшей направление на сборный пункт.
— Как ведут себя пленные?
— Нормально, товарищ полковник, дисциплинированно.
Мне бросилось в глаза, что многие были без погон, без фуражек и пилоток.
— По пути срывают погоны, выбрасывают фуражки, отрывают кресты, ответил сержант, словно прочитав мои мысли. — Боятся, видно. Знает кошка…
— А вы не допускайте этого, товарищ сержант.
— Разве за ними уследишь, товарищ полковник! Их вон — тыщи, а нас всего пятеро…
Я подошел ближе к пленным и сразу увидел одного с оборванными погонами, без головного убора. По характерной выправке, от которой никуда не денешься, определил — офицер.
— Почему сорвали знаки различия? Вы же офицер. Не стыдно вам перед солдатами и подчиненными, жизнью и судьбами которых только что распоряжались? Где ваша честь, господин офицер?
Пленный молчал, опустив голову. Серые бесцветные глаза смотрели в одну точку.
— А это никакой не офицер, — раздалось из колонны, — это группенфюрер…
Эсэсовец?! Вот почему сорвал погоны — боялся, что придется расплачиваться за душегубство. Таких, как он, в толпе было немало. Но, сами того не подозревая, они выделялись из массы пленных именно сорванными погонами, отсутствием орденов и головных уборов.
Разговаривать с этой мразью сразу расхотелось. Я махнул рукой сержанту: «Веди!» И тот, погладив короткие, пшеничного цвета, усы, неожиданно басом гаркнул:
— Шнель, вашу так! Вперед, фашистские выродки…
С полной победой в Берлине связывалось у всех нас и окончание войны, а вместе с ней — уничтожение фашизма.
Но трудно расстаться фронтовикам с привычками, приобретенными за долгие годы войны. Люди остаются людьми. Я видел, как уже в мирное время танки прижимались к толстым стенам домов, автоматчики по привычке перебежками преодолевали улицу и ныряли в подвалы, шоферы загоняли машины на теневую сторону. Никто уже не стрелял, никто не бомбил, никто никому не угрожал, и все же сознание еще срабатывало по инерции, но могло сразу перестроиться на новый лад, не могло сразу привыкнуть к наступившей мирной жизни.
Радио, телефон, человеческие голоса возвещали всем: свершилось! Не надо больше наступать, не надо стрелять… Невероятным казалось это, хотя без малого тысячу пятьсот дней мы стремились к этому моменту. По всем каналам связи летели команды: «Отбой!», «Конец!», «Прекратить огонь!».
По-разному переживают люди исторические события. Но почти всегда эти события накрепко остаются в памяти до мельчайших подробностей, хотя в минуты переживаний нам кажется, что мы ничего не видим вокруг.
Мы стояли в просторной гостиной чудом уцелевшего особняка. Со мной были те, кто пришел сюда через кровь и страдания. Мы стояли ошалевшие от счастья, хмельные от радости и не находили слов. Да и не нужны были слова. Каждый выражал свои чувства по-своему: бывший секретарь райкома партии, ставший начальником политотдела бригады, Дмитриев, не стесняясь, плакал; сильной воли человек, начальник штаба Шалунов, по-детски растирал кулаком слезы и бормотал что-то невнятное. Неуклюжий, обросший бурой щетиной Андрей Серажимов кричал во весь голос: «Ух какого зверюгу мы завалили» — и сыпал по адресу этого зверя отборные, не предназначенные для печати эпитеты. Кто-то кричал одно лишь слово: «Ребята… Ребята-а!..» И все это покрывало несмолкающее русское «ура-а!», которое волной перекатывалось по улицам и площадям Берлина.
Первым пришел в себя начальник штаба:
— Что будем делать?