Никогда еще смерть не подходила к Гоголю так близко, как на этот раз. И он понял, что боится ее, боится панически, боится ее холодных прикосновений, ее небытия. Физический страх, который потряс его в те дни, унижал и осквернял в нем человека. Дух как бы отлетел от плоти, которая оказалась неуправляемой, всесильной и стала на эти минуты всем: более ничего в нем не оставалось. «Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается чорт знает что. Страшно, просто страшно. Я боюсь. А так было хорошо началось дело. Я начал такую вещь, какой, верно, у меня до сих пор не было, — и теперь из-под самых облаков да в грязь». Это написано в октябре 1840 года, несколько месяцев спустя после Вены. Это лишь остаточное состояние страха — что же творилось с ним там, когда он уже прощался с жизнью и даже «нацарапал тощее завещание»? Да, страх подвел его к этой черте, он вызвал доверенное лицо и продиктовал ему короткие распоряжения насчет своего имущества и долгов. Заметим, что долгов этих было ни много ни мало как одиннадцать тысяч. Он был должник, он всегда жил вперед, на не заработанное им, под аванс, который ему приходилось оправдывать. Ему давали, в него верили. Вера эта и ожидание, сопровождавшее ее, стали его погонялою и ямщиком, который гнал гоголевскую тройку, увязающую в колеях и обочинах, вперед.

Страх смерти, страх животный, «грязный», оскорбил духовное в Гоголе. Ему захотелось очищающего горного воздуха, возвышения над собой, в котором ничто не страшно и смерть не страшна. Он понял, что был рабом себя, пленником себя, что он слишком был в себе и для себя.

Венский кризис — более чем недуг, настигший Гоголя в дороге. Это та остановка в пути, которая выправляет весь путь. Полумертвый садится он в дилижанс и с последними надеждами на перемену места просит везти его в Рим. Он даже не в Рим теперь стремится, а просто прочь из Вены, прочь с того места, где настигло его предупрежденье божие (он уже так думает об этой болезни), — он готов хоть на Камчатку фельдъегерем ехать, лишь бы убежать. И, как всегда, дорога его спасает.

Робко пишет он в Россию из Рима: «если бы еще раз воскреснуть мне...» «Мне бы два года теперь... только два года...» — просит он робко у жизни.

Меняется и его отношение к России. Если раньше он твердил, что ездил туда по обязанности или — в лучшем случае, — чтоб обновить воспоминания и поднабраться «злости» (ибо негодование стало гаснуть в нем вместе с остальными чувствами), поковыряться с пользой для книги в русском быте и подзапастись подробностями, то теперь он осознает это отношение к ней как грех, а бегство рассматривает как наказание. «Все дурное изгладилось из моей памяти, — пишет он 17 октября из Рима Погодину, — даже прежнее, и вместо этого одно только прекрасное и чистое со мною, все, что удалось мне еще более узнать в друзьях моих, и я в моем болезненном состоянии поминутно делаю упрек себе: и зачем я ездил в Россию. Теперь не могу глядеть я ни на Колизей, ни на бессмертный купол, ни на воздух, ни на все, глядеть всеми глазами совершенно на них, глаза мои видят другое, мысль моя развлечена. Она с вами». Конечно, он заговаривает себя (и судьбу), он старается замолить свой грех в словах, но и чувства его уже повернулись в ту сторону, и скоро-скоро и он сам, и другие поймут это, увидят воочию.

28 декабря он пишет С. Т. Аксакову: «Теперь я пишу к вам, потому что здоров, благодаря чудной силе бога, воскресившего меня от болезни, от которой, признаюсь, я не думал уже встать. Много чудного совершилось в моих мыслях и моей жизни!» И тут же, частью, выдает — что именно: «Я теперь приготовляю к совершенной очистке первый том «Мертвых душ». Переменяю, перечищаю, многое переработываю вовсе и вижу, что их печатание не может обойтись без моего присутствия. Между тем, дальнейшее продолжение его выясняется в голове моей чище, величественней, и теперь я вижу, что может быть со временем что-то колоссальное, если только позволят слабые мои силы. По крайней мере, верно, немногие знают, на какие сильные мысли и глубокие явления может навести незначащий сюжет...»

Это очень важное признание. Оно свидетельство того, что заключительные главы первого тома, как и выстраивающаяся идея его, устремляющаяся в продолжение поэмы, писались и складывались уже после Вены и осветились светом ее.

«Здоров благодаря силе бога... много чудного... как угодно будет высшей силе... невидимая рука, ведущая меня...» Так писал он и раньше. Но то были фразы из головы или из восторженного молодого чувства, еще заносчиво-опрометчивого, еще не страдавшего, — теперь иное дело. Гимн богу за избавление от болезни, за предоставление возможности творить дальше становится выстраданно-личным, он перерастает в убеждение, которое многие поначалу примут за ослепление, за причуду, за очередную странность в «странном» Гоголе.

Перейти на страницу:

Похожие книги