Тень Белинского все еще стояла между ними. Она напоминала, что они по разные стороны «баррикады», что за ним Москва, «Москвитянин», «Выбранные места» (о которых они без негодования не могли и думать), московские гостиные и московские замшелые убеждения. За ними Петербург, «Современник» и «Отечественные записки», новейшее направление, новейшие идеи. Он для них был почетный глава, и они пришли к нему на прием, как к почетному члену (коим он стал в Московском университете), чтобы отбыть минуту молчания, как перед статуей или портретом. Для них Гоголь, как ни много он значил в их собственном развитии, был конченый человек.

Он сказал им что-то общее насчет того, что надо творить в тишине и не спешить печататься.

— Но надобно и на что-то жить, Николай Васильевич, — возразил Некрасов.

— Да, действительно, — сказал Гоголь и, как вспоминает описавший эту сцену Панаев, кажется, смутился.

Он-то понимал, что придет время, и они разойдутся, как расходятся в жизни даже самые близкие люди, но пока их объединяли молодость и минута и сопротивление ему, Гоголю, которого они все еще считали Учителем. Из этого сопротивления и вырастали отчасти их понятия о литературной деятельности и борьбе.

И еще одно смущало его: борьба эта как-то тесно сращивалась с делом. Завелись бесчисленные редакции, в редакциях — бесчисленные сотрудники, печатный станок воевал за просвещение, стоял за идеи, но и давал Доход.

При Пушкине и редакций никаких не было (разве что у Булгарина и Греча), сотрудники лишь назывались сотрудниками, никто им не платил, литература так плотно не срослась с капиталом, хотя уже тогда обличал Шевырев ее доходы и темные дела.

Наживались двое-трое плутов (вроде Булгарина), но те, кто создавал истинное искусство, не могли рассчитывать ни на богатство, ни на тесные отношения с миром ДЕЛА. Раньше, бывало, один Булгарин мухлевал и устраивал в своей газете оды кондитерским и галантерейным магазинам, за которые хозяева этих магазинов платит ему щедрыми обедами с шампанским. Раз в год Смирдин собирал литераторов и угощал их, но на обедах этих царило что-то торжественное, там уже не сводили счетов и не точили ножей на противника. Сейчас это ввелось повсеместно. Разбогатевшие издатели снимали целые этажи, устраивали при своих квартирах комнаты редакции, и в обеденной зале за огромным столом усаживалось сразу по многу лиц, тех же литераторов или книгопродавцев — одним словом, заинтересованных партнеров, которые знали, чего друг от друга хотят.

Ему даже пришла в голову мысль, а не сделать ли Чичикова писателем. Ведь это повыгоднее, чем скупать мертвые души. Это и благороднее, чем подделывать завещания. Павел Иванович неглуп, хитер, сноровист и обладает фантазией. Кроме того, он в сем случае оправдает так неоправданно присваиваемое ему звание «образованного человека».

Но то была игра, шутка. Классик откланялся и уехал. Будущие классики, недовольные и обиженные, разошлись по домам.

Больше они от него ничего не ждали. Он где-то жил в Москве, что-то писал, намекали, что нечто значительное, способное поразить весь мир, — они относились к этим сообщениям спокойно. Да и Тургенев, наверное, посетив Гоголя в его квартире на Никитском бульваре, думал о нем как о своем же прошедшем, прошлом.

<p>4</p>

Но Гоголь еще жил. Мало того, он готовился печатать второй том, изучал греческий язык, намечал маршруты своих будущих поездок, читал актерам Малого театра «Ревизора», дописывал «Божественную Литургию». Он жил вспышками, наитиями, а лето 1851 года все прошло под знаком счастливого настроения, счастливого ожидания печатания.

И вдруг наступает перелом. 2 сентября 1851 года он пишет матери: «Рад бы лететь к вам, со страхом думаю о зиме... Здоровье мое сызнова не так хорошо, и, кажется, я сам причиною. Желая хоть что-нибудь приготовить к печати, я усилил труды и чрез это не только не ускорил дела, но и отдалил еще года, может быть, на два. Бедная моя голова!..»

То был первый вопль, посланный им в сторону Васильевки, вопль о спасении, потому что вновь нашло на него прежнее. Как бы в один миг рухнул построенный и готовый к сдаче дом, осели его стены, покривилась крыша, и весь он представился уродом, какой-то страшной карикатурой.

Что произошло? Что вызвало этот тревожный поворот? Вероятно, нарушил он данный себе обет: не заглядывать в рукопись. Видно, споткнулся он на каком-то описании или опять высунуло свой нос «проповедничество», которого он так боялся и которое ненавидел со времен провала с «Перепиской», и он стал переписывать.

С этого момента начинается быстрое и лихорадочное устремление к концу. Все нервы его приходят в расстройство, каждый пустяк беспокоит, подает намек, приводит в отчаяние. Подсвечник упадет при разговоре, он не только вздрагивает, он видит в этом примету. Незваный человек войдет во время чтения, он уже меняется в лице, сбивается с ритма и вянет.

Перейти на страницу:

Похожие книги