Впрочем, в словах «вы слишком разбросались, я слишком усредоточился» было признание и своей неправоты. В беловике, отправленном Белинскому, этот мотив звучит определённо: «Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды… на всякой стороне есть равно благородные и умные люди. Покуда мне показалось… что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был», и «нужно почти сызнова узнавать всё то, что ни есть в ней теперь». Он писал об «излишестве», в которое впадает каждая из сторон, о том, что «чуть только на одной стороне перельют… как в отпор тому переливают и на другой». Таким отпором со всеми его излишествами и было письмо Белинского к Гоголю. Как и черновой текст письма-ответа Гоголя.

Вот почему в беловом варианте его он взял власть над собой, убрал даже свою программу (свой «отпор») и оставил один призыв к миру. Он лишь туманно намекал о своём несогласии с Белинским. «Мне кажется… что не всякий из нас понимает нынешнее время, в котором так явно проявляется дух настроенья полнейшего…» (выделено Гоголем. – И. З.). «Не все вопли услышаны, не все страданья взвешены». «…Наступающий век есть век разумного сознания; не горячась, он взвешивает всё, приемля все стороны к сведенью, без чего не узнать разумной средины вещей. Он велит нам оглядывать многосторонним взглядом старца, а не показывать горячую прыткость рыцаря…» Всё это было не то, что писал он в черновике, здесь были готовые выводы, афоризмы – там преобладал анализ. Лишь «прыткий рыцарь» перекочевал из черновика в беловик: рыцарем сим был, конечно, Белинский. Гоголь предупреждал его в черновике, что тот в своём нетерпении (и при своём «пылком, как порох, уме») «сгорит как свечка и других сожжёт». То было предупрежденье и увещеванье в духе Пушкина, призыв вернуться на эстетическую дорогу, на службу искусству, «которое вносит в души мира примиряющую истину, а не вражду», и напоминание о недостаточной готовности Белинского судить о современных вопросах без знания «истории человечества в источниках», на основании чтения «нынешних лёгких брошюрок, написанных… бог весть кем».

Всё более отходил Гоголь назад, к Пушкину, и звал с собой Белинского: «Оставьте этот мир обнаглевших… который обмер, для которого ни вы, ни я не рождены… Литератор существует для другого». Так писал он в черновике. В беловике эта фраза звучала несколько туманнее: «оставьте на время современные вопросы… желаю вам от всего сердца спокойствия душевного…» Гоголь ссылался на себя и на свой пример. Он признавал, что не его дело выступать на поле брани, его дело – созданье «живых образов». «Живые образы» были образы второго тома «Мёртвых душ», под сень которых отступал Гоголь. Он именно отступал и честно сознавался в этом. «Поверьте мне, – писал он, – что и вы, и я виновны равномерно… И вы, и я перешли в излишество. Я, по крайней мере, сознаюсь в этом, но сознаетесь ли вы?» Белинский ничего не ответил на этот его вопрос. Прочитав письмо Гоголя, он с грустью сказал Анненкову: «он, должно быть, очень несчастлив в эту минуту».

Но и он сам не был счастлив. Болезнь и тоска по дому гнали его прочь из Европы. Он спешил. Причём спешил не к журнальной деятельности («я исписался, измочалился, выдохся, – признавался он Боткину, – памяти нет, в руке всегда готовые общие места и казённая манера писать обо всём…»), а в уют семьи, к дочери и жене. Всё более он смягчался, всё более отходил от гневного состояния, владевшего им до Зальцбрунна и в Зальцбрунне.

Но болезнь усилила раздражение и ожесточение, он роптал и на судьбу и на обстоятельства (отношения его с новой редакцией «Современника» складывались не гладко), на бога. С богом он, кажется, давно рассчитался, заявив как-то в отчаянии, что плюёт в его «гнусную бороду». То, может быть, был порыв, но порыв жестокий: он уже отлучал от прогресса тех, кто думал не так, как он, кто держался за старые убеждения.

Это ожесточение он испытал и в Дрездене. Долго стоял он в Дрезденской галерее перед мадонной Рафаэля, но не нашёл в её взгляде ни благосклонности, ни милосердия. Ещё более его раздражил Младенец. Он увидел в его презрительно сжатых губах жестокость и безразличие к нам, «ракалиям». С таким настроением он и приехал в Париж, в Мекку своих идей, но и там не нашёл того, что ожидал. Он скучал, ему всё время казалось, что ему показывают цветные иллюстрации к тому, что он читал когда-то в детстве. Мелочность интересов европейской публики (цивилизованной, образованной) поразила его. В России всё как-то выглядело крупнее – само молчание русских газет и журналов отдавало каким-то грозным ожиданием, сами перебранки между Петербургом и Москвою показались ему отсюда чем-то более значительным. Он скучал по России. Однажды, когда они гуляли с Анненковым по площади Согласия, где казнили Людовика XVI и Марию-Антуанетту, он присел на камни и вспомнил казнь Остапа. Призрак Гоголя и гоголевских образов носился перед ним.

Перейти на страницу:

Поиск

Все книги серии Жизнь замечательных людей

Похожие книги