В "Дневнике Писателя "(1873 г.) он подробно рассказывает о том, как в 1846 году Белинский "бросился обращать его в свою веру ". "Я застал его страстным социалистом, и он прямо начал со мной с атеизма. В этом много для меня знаменательного — именно удивительное чутье его и необыкновенная способность глубочайшим образом проникаться идеей… Он знал, что основа всему — начала нравственные. В новые нравственные основы социализма он верил до безумия и без всякой рефлексии: тут был один лишь восторг. Но как социалисту, ему прежде всего следовало низложить христианство; он знал, что революция непременно должна начинать с атеизма. Ему надо было низложить эту религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Семейство, собственность, нравственную ответственность личности он отрицал радикально.
"Тут оставалась, однако, сияющая личность самого Христа, с которою всего труднее было бороться. Учение Христово он, как социалист, необходимо должен был разрушать, называть его ложным и невежественным человеколюбием, осужденным современною наукой и экономическими началами, но все‑таки оставался пресветлый лик Богочеловека, его нравственная недостижимость, его чудесная и чудотворная красота. В беспрерывном, неугасимом восторге своем Белинский не остановился даже и перед этим неодолимым препятствием…
— Да знаете ли вы, взвизгивал он раз вечером (он иногда как‑то взвизгивал, если очень горячился), обращаясь ко мне, знаете ли вы, что нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейства, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам приводы не может он выполнить, если бы даже хотел ".
И обращаясь ко второму гостю и указывая на Достоевского, Белинский продолжал: "Мне даже умилительно смотреть на него: каждый то раз, когда я вот так помяну Христа, у него все лицо изменяется, точно заплакать хочет. Да поверьте же, что ваш Христос, если бы родился в наше время, был бы самым незаметным и обыкновенным человеком; так и стушевался бы при нынешней науке и при нынешних двигателях человечества ". И Достоевский заканчивает:
"В последний год его жизни я уже не ходил к нему. Он меня не взлюбил: но я страстно принял тогда все его учение ".
Признание поразительное: Достоевский страстно принял атеистическое учение Белинского! В другой статье того же "Дневника Писателя "за 1873 год, автор еще точнее определяет в чем заключалось "учение "Белинского. "Все эти убеждения о безнравственности самых оснований (христианских) современного общества, о безнравственности религии, семейства; о безнравственности права собственности; все эти идеи об уничтожении национальностей во имя всеобщего братства людей, о презрении к отечеству и пр., и пр. — все это были такие влияния, которых мы преодолеть не могли и которые захватывали, напротив, наши сердца и умы во имя какого‑то великодушия ". Слова эти не оставляют никакого сомнения: Белинский обратил Достоевского в свою веру; он "страстно "принял весь его атеистический коммунизм. "Человеколюбивый либерал "изменил своему христианскому утопизму и отрекся от "сияющей личности Христа ". И это не мимолетное заблуждение, а долгая душевная трагедия. Через восемь лет после обращения в "атеистическую веру "Белинского, Достоевский писал из Омска жене декабриста Фон Визина: "Я скажу Вам про себя, что я дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки ".
Человек, создавший самую гениальную в мире атеистическую аргументацию (Иван Карамазов), человек, которого "всю жизнь Бог мучил ", вмещал в своем сердце пламеннейшую веру с величайшим неверием. Вся религиозная диалектика его романов выростает из этой трагической раздвоенности.
Признавшись в "Дневнике Писателя "в своей причастности к коммунистическим идеям, Достоевский делает из этого страшный вывод: "Почему же вы знаете, что петрашевцы не могли бы стать нечаевцами, то есть стать на нечаевскую же дорогу, в случае, если бы так обернулось дело? Конечно, тогда и представить нельзя было, как бы это могло так обернуться дело? Не те совсем были времена. Но позвольте мне про себя одного сказать: Нечаевым, вероятно, я бы не мог сделаться никогда, но нечаевцем, не ручаюсь, может, и мог бы… во дни моей юности ". И в заключение он горестно себя спрашивает, как мог он поддаться такому заблуждению? "Я происходил из семейства русского и благочестивого… Мы в семействе нашем знали Евангелие чуть не с первого детства… Каждый раз посещение Кремля и соборов московских было для меня чем‑то торжественным ".