В мире Достоевского, у князя Волконского большое потомство: по одной линии от него происходят "сладострастники "(Свидригайлов, Федор Павлович Карамазов и бесчисленные "старички ", — Тоцкие, Епанчины, Сокольские и др.). По другой, — "сверхчеловеки "(Раскольников, Кирилов, Иван Карамазов). Обе линии соединяются в Ставрогине. Портрет Волковского очень напоминает портрет Ставрогина. Лица обоих красивые, но отталкивающие маски. "Правильный овал лица, несколько смуглого, превосходные зубы, маленькие и довольно тонкие губы, красиво обрисованные, прямой, несколько продолговатый нос, высокий лоб, на котором еще не видно было ни малейшей морщинки, серые, довольно большие глаза, — все это составляло почти красавца, а между тем лицо его не производило приятного впечатления. Это лицо именно отвращало от себя тем, что выражение его было, как будто не свое, а всегда напускное, обдуманное, заимствованное… Вглядываясь пристально, вы начинали подозревать под внешней маской что‑то злое, хитрое и в высочайшей степени эгоистическое "…

Князь приглашает Ивана Петровича ужинать в ресторан, и полупьяная его болтовня превращается в беспощадную расправу с идеализмом. Он издевается над самоотверженностью покинутого жениха. "Ведь Алеша отбил у вас невесту, говорит он, я ведь это знаю, а вы, как какой нибудь Шиллер, за них же распинаетесь, им же прислуживаете, и чуть ли у них не на побегушках…. Ведь это какая‑то гаденькая игра в великодушные чувства… А главное: стыдно! стыдно! "Он презирает своего сына: "Мне до того, наконец, надоели все эти невинности, все эти Алешины пасторали, вся эта шиллеровщина, все эги возвышенности в этой проклятой связи с этой Наташей''… Ни в какое добро он не верит, он такой же, как и все, только другие молчат, а он говорит. "Если бы могло быть, чтобы каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтобы, не побоялся изложить не только то, что он боится сказать *: всим лучшим друзьям, ко даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться… Вы меня обвиняете в пороке, разврате, безнравственности, — а я, может быть, только тем л виноват теперь, что откровеннее других, и больше ничего ".

Гуманистической лжи о естественной безгрешности человека противоставляется религиозная истина о первородном грехе. Утопическая идиллия кончилась в "Мертвом доме ". Началась религиозная трагедия.

"В основании всех человеческих добродетелей, утверждает князь, лежит глубочайший эгоизм. И чем добродетельнее дело, тем больше тут эгоизма "… Что же остается делать человеку, которого тошнит от всех этих "пошлых возвышенностей "? Единственно: гримасничать и показывать язык. Князь продолжает: "Одно из самых пикантных для меня наслаждений всегда было прикинуться сначала самому на этот лад, войти в этот тон, ободрить какого‑нибудь вечно юного Шиллера, и потом вдруг, сразу огорошить его! Вдруг поднять перед ним маску и из восторженного лица сделать ему гримасу, показать ему язык и именно в ту минуту, когда он менее всего ожидает этого сюрприза ". Он для того и пригласил Ивана Петровича в ресторан, чтобы доставить себе удовольствие "поплевать немножко на все это дело, и поплевать именно в его глазах ". "Идея "князя иллюстрируется анекдотом о сумасшедшем парижском чиновнике, который накидывал на голое тело широкий плащ и "с важной, величественной миной "выходил на улицу. Встретив прохожего, он "развертывал свой плащ и показывал себя во всем "чистосердечии ". Этот образ — символ гуманистического добра: нагота под пышным плащем.

Князь Волковский бунтует, но еще невинно, по–мальчишески: делает гримасы и высовывает язык. "Джентльмен "из ^Записок из подполья "действует смелее: он не только выставляет язык "хрустальному зданию ", этому гуманистическому раю на земле, но предлагает "отправить его к чорту ". Достоевский один из величайших духовных бунтовщиков в мировой истории.

Перейти на страницу:

Похожие книги