А вслед ей летела стоустая молва о славе Иннокентия балтского. Осанну пели Феодосию-чудотворцу. Всполошилось село. Заговорило, изголодавшееся по слухам. И эта молва, словно кнутом, подстегивала Соломонию, хлестала, как крапивой, по ногам. Без отдыха мчалась вперед. Туда, в Балту, где живет он, отец по-собачьи прижитых детей, туда, где сердце перестанет сохнуть от жажды мести, где оно не будет разрываться на части от боли.

Липецкое гудело новым гомоном. И долго еще не умолкало; пожалуй, до сего времени говорит оно об этих событиях.

Соломония очень торопилась, даже взмокла, но не останавливалась ни на минуту, шла, приглушая боль, терзавшую сердце.

Она торопилась туда, к нему, излить боль сердца о детях, о своей погубленной молодости.

<p>3</p>

Ей едва исполнилось тринадцать, когда неумолимая смерть сомкнула бледные отцовские уста. Мать высохла за год, как картофельная ботва. Постонала и утихла навсегда. Катинка одна. Ох, как жалобно рыдала она по ночам, когда ветер жутко гудел в разбитых окнах, а седой, лохматый мрак выползал из-под немазаной печки и забирался к ней в постель. Припадала к стене и все кричала:

— Мамочка моя родная! Мамочка хорошая, вот он, вот хватает меня!

Стена не подавалась, а косматые волосы касались потолка. Мрак наседал на маленькую Катинку, держал ее в тисках, выжимал дух, а затем швырял в какую-то пропасть, где она, стукнувшись головой обо что-то твердое, теряла сознание до утра, серого и тоскливого, как сиротство крестьянского ребенка.

На зиму она перешла к дяде. Хату он снес на топливо, огород вспахал под озимое, а Катинку пристроил в своем бедняцком хозяйстве помощницей у Одарки, покалечившей пальцы панской молотилкой. Здесь Катинка и познала науку, как жить у чужих людей. Через зиму уже и в батрачки годилась. Ходила на базар, становилась в ряды наниматься. Днями простаивала, но никто не брал. Даже не спрашивали изнуренную девушку, сколько возьмет. Так проходили дни, недели, пока не начала седеть земля по утрам, а комья мерзлой земли уж кололи ноги острыми шипами, и, как китайка, синели икры. Приближалась холодная, безнадежная зима.

И вдруг — счастье. Какая-то пани, преходила по базару и остановилась возле Катинки.

— Что умеешь? — спросила она, рассматривая Катинку через пенсне.

— Да так, что прикажете… воля ваша.

Сколько же возьмешь?

— Сколько люди, столько и я.

Договорились быстро. Катинке некуда и незачем было возвращаться, а пани все равно, кто будет носить корзинку на базар и помои из дома. Назначила пани Катинке три рубля в год и одежду.

Вначале все пугало, ее. Катинка отродясь не видела таких громадных комнат, окон и такого блестящего пола, по которому и ходить невозможно — такой скользкий. Катинка часто била господскую посуду и тихо плакала в углу на кухне около Федоры, у которой была в подчинении.

— Не плачь, девонька, черт ей знает счет здесь. Паны недосчитаются, а ты поаккуратней будь. Учись, да не торопись. — И Федора тепло и ласково улыбалась девушке.

Подружились Катинка с Федорой. Старый любит молодость за чистоту и горячность, молодые старых почитают за мягкость, привет, родительскую ласку. Вместе ведали они господской кухней, оберегали покой, тишину и господские достатки. Катинка быстро освоилась. Молодость со всем справляется. Вскоре она уж замещала старую Федору у плиты (когда пани не было дома). А вместе им подчас и тепло бывало в чужом углу. Грели друг дружку любовью и сердечной привязанностью.

А вот с панночкой Верочкой у Катинки что-то не клеится. Разозлится — прямо злющий щенок, даже воет от злобы.

— Катинка, нагнись-ка ко мне.

Как мать, нежно наклоняется она, обнимает руками худенькое тельце, прижимает к себе. И вдруг кричит истошно. Бесенок крепко вцепился в нее ручонками и впился зубами в шею. Извивалась, шипела от боли Катинка, но молчала.

— Пустите… Не шутите, хватит же. Ну, будет, не злитесь, а то опять кровь носом пойдет.

Тогда только и отпускала Катинку, а та с кровавой струйкой на шее бежала к старой Федоре выплакаться на высохшей груди.

— Не плачь, дочурка. Что же ему и делать, тому чертенку. Еще наплачешься. Сиротская жизнь, что господская нива: за день не обойдешь, за век не переплачешь. Для себя слезы береги. Пригодятся еще.

Берегла, как умела, сиротские слезы. Но они сами лились. А пробыла год — снова осталась. Куда же пойдешь, если нет угла, негде прислониться. А мир, говорят, большой. Заблудится в нем Катинка, не умеющая даже вывеску прочесть на лавке, в которой Самийло, господский кучер, изредка покупает ей конфеты. Принесет, бывало, помнет в руках и положит на стол. А сам выйдет, покурить вроде (Федора недолюбливала курящих).

Катинка видит, знает, что это ей, а не берет. Да будь они неладны, конфеты этого парня! А Федора улыбается лукаво и подталкивает в бок.

— Ну, возьми ж, коза, не то разобидится парень. Тебя же, крошка моя, и пожалеть некому. Возьми же да поблагодари ласковенько, по-девичьи. Тебе ведь не двенадцать лет, вон, глянь, и в пазухе уже кое-что есть. Конфетой не испортишь.

Застыдится, покраснеет, как маков цвет, и соберет в кулачок по одной.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже