— Дитя господне! Знаю твое горе тяжкое, знаю неправду, причиненную тебе злыми людьми, знаю тернистую тропу, по которой прошла ты к дому сему. Тот офицер, что погубил цветок этот, не будет иметь счастья вовек, а господину Дубову, который переполнил чашу горя своим издевательством, не пойдет больше богатство впрок, и погибнет весь род его. Смерть твоего младенца, которого ты бросила в колодец, — не на тебе, дочь моя, а на тех, кто довел тебя до этого. Только покайся и не твори больше грехов.
Ничего чудеснее и удивительнее в своей жизни Катинка не слышала. Как тихий ветерок, вырвался вздох со дна души, разбуженной горем, которое теперь уже и не так ее терзало.
— Не вздыхай, раба божья Катря, господь знает твои добрые помыслы. Не рань свое сердце, молись.
С этими словами он поднял руку и словно в тумане поплыл куда-то, как магнитом притягивая за собой Катинку. Она ступала по мягкому ковру, плыла по пушистой поверхности голубого тумана, текла, как течет тихий ручеек с пологой горы, таяла, как тает колыбельная песня над засыпающим ребенком.
И куда-то далеко отодвинулись калеки, исчезла пропасть, в которой ползали омерзительные чудовища, сомкнулись их пасти, и теплом повеяло на нее.
— Спаситель мой! Господь мой! Возьми меня с собой. Буду последней служанкой тебе, буду целовать ноги твои, мыть их и пить воду ту, — шептала она, протискиваясь за ним сквозь толпу.
Перед ней расступались, давая дорогу. А потом снова смыкалась толпа и ползла за Иннокентием на утреннюю исцеляющую молитву. А Катинка все шептала:
— Возьми, возьми меня с собой.
И капали тихие слезы на грудь.
— Раба божья, перестань плакать, молись, умоляй его, ибо еще много грехов на тебе непрощенных. А вы, порождения ехидны, молились ли вы как следует господу? Горит ли в вашей душе желание очиститься, пламенеет ли вера во всемогущего господа, в то, что его дух святой вошел в меня в образе голубя? У кого есть эта вера, тот спасется, тому я дарую здоровье и силу, тому отпущу я грехи его. — Гремели, как гром, слова Иннокентия над склоненными головами, сверкали его обжигающие глаза и тихо усмехались полные розовые губы.
— Кто же лицемерит, кто обманывает господа и уповает на молитву, несмотря на свою праздность, тот испытает еще большие несчастья. Война и голод охватят край, мор и смерть сотрут с лица земли страну грешников, раны и струпья — доля неверных, среди которых вы будете первыми, потому что дурачили господа. Кайтесь же на пороге славы его, падите ниц перед лицом могущества его.
Двери в другую комнату тихонько приоткрылись, и белый голубь опустился с потолка. Страшный крик вырвался в это мгновение из десятков грудей и потряс помещение. Начались судороги у эпилептиков, раздались нечеловеческий вой, визг и проклятия. Иннокентий стоял как изваяние и осматривал покорную толпу: она билась у его ног в невыразимом горе. Именно такой власти он хотел и достиг ее.
Когда толпа утихла — махнул рукой куда-то к двери, и оттуда вышли два здоровенных монаха с бочонком, залитым смолой. Он стал, воздев руки, вперив взгляд в потолок, и зашевелил в молитве губами, похожими на две ровно раздавленные вишни.
— Милостив господь ваш к вам, непрощенные грешники! Отведайте крови его благочестивой и вознесите хвалу ему, — бросил он в толпу.
В кружку полилась красная жидкость. Вино искрилось на солнце, и десятки жадных ртов тянулись к нему, десятки больных людей, в гноящихся вокруг губ ранах, пили эту жидкость; кружка переходила из рук в руки. Бочонок опустел, и очередь закончилась. Последним подошел Семен Бостанику. Он уже протиснулся в толпу, но не осмеливался подойти и выжидал. На него поднял свои черные, как терн, очи Иннокентий.
— Пойдешь сначала в церковь, раб божий Семен. Там ждет господь твоего раскаяния. Сейчас тебе нет места среди детей божьих.
Повернулся и не спеша пошел в соседнюю комнату. За ним поползла и вся толпа. Катинка стояла первая. Ее словно понесли, потому что ногами не шевелила. Наступила на что-то мягкое и опустила взгляд на пол. Он скользнул по дорогому ковру и остановился на блестящей поверхности плеса, искрящегося под солнечными лучами. Искры передвигались то в одну, то в другую сторону, колеблемые ветром, качавшим за окном дерево. Катинке казалось, что сама вода — живая и шевелится.
Остановились. Аналой закурился дымом ладана, засветился свечами и понеслась песнь богу от стоустой измученной, жаждавшей милости толпы. Пели все. Но что это было за пение? Из каких мелодий соткан тот неосознанный поток звуков, рвавшийся из гортаней преданных и темных рабов? Они плакали, исходили внезапными взрывами тоски, невысказанной, долго сдерживаемой жалобой на судьбу. Сколько затаенного отчаяния в этом пении десятков обездоленных, заброшенных, никого не интересующих людей — темных крестьян!
Но тоска не доходила до слуха Иннокентия, горе не трогало его, он словно купался в этом неудержимом потоке рыданий. Молча руководил хором мироносиц, женщин, прислуживавших во время богослужения. Но вот долгая изнуряющая служба окончилась. Он благословил хрустальную воду в бассейне и подошел к ней.