«Ванька! Бей в барабан! Федька, обложи публику матерно! Так ее, стерву! Сережка, валяй на заумном языке: вля-та-та, мурдапикс, оокалао. Володька, покажи публике то, что в бане ладонью прикрывают. Лупи ее, дуру, по головам палкой! Она это обожает».
И правда, обожает.
Давно известно, что нынешняя русская эмиграция представляет собою сливки русского разума и цвет русского искусства. И вот, в самых утонченнейших, самых изысканных салонах вы услышите среди общего щебетания за чашкой чая в пять часов:
— Хлебников, в нем что-то есть, не правда ли? Эренбург… У него такие слова, такие слова… но какой талант! А Есенин? А Маяковский? А Пастернак? Нет, решительно в них есть что-то новое, молодое и могучее.
Для простого, срединного русского народа в них нет ничего нового. Давно уже мужицкая поговорка осудила таковую бессмысленную безудержную болтовню и такое истерическое рифмование краткой характеристикой: «Говорок, говорок, облизал чужой творог?».
На свадьбах, на масленую, на престольных праздниках эти «говорки» неизбежны, пожалуй, даже необходимы как оживляющее шумное начало. Но солидный крестьянин, создавший песню, и псальму, и былину, и сказку, и ловкую поговорку, презрительно суров к таким егозливым болтунам: «Шуты гороховые».
Разве только, изредка, на пьяной беседе, при особо непристойном выверте, кто-нибудь из мужиков скажет: «Ловко, сукин сын, загнул. А жаль все-таки человека. Хороших родителей, только совсем сбился с пути».
У большевиков вовсе не дурное генеалогическое древо, хотя все его ветви растут вбок, и именно в левый, и чем дальше — тем уродливее и безобразнее. Современный большевик наплевал и на декабристов, и на народников, и на социалистов-революционеров, и на социал-демократов. Те все-таки учились — кто много, кто кое-как; те во что-то верили, вроде культуры, цивилизации законов эволюции; те знали или чувствовали, что разрушение и созидание — не одно и то же.
Большевик просто взял да все и разрушил и растоптал ногами остатки. Стал над развалинами, расставив широко ноги, весь в крови и грязи, и кричит, скаля гнилой рот:
— Это, черт бы вас побрал, называется торжеством пролетариата. Завтра будет еще веселее. Что? Хорош я? У меня и свой язык есть: Гпу, Чека, Вцик, Рабкор, Комсомол, Срррр…
А в салонах щебечут, захлебываясь:
— Ах, как все это ужасно! Но, не правда ли, как сильно! Как гениально!
И не хотят знать, или забыли, что это тот же шут гороховый, но только не зеленый, а красный.
1925
Иван Заикин*
На днях приехал в Париж, после триумфов в Америке, знаменитый русский атлет и борец Иван Заикин.
Американские спортивные журналы не без основания называют его в многочисленных статьях и заметках «одним из самых сильных людей земного шара». Мы же, русские друзья, знаем и ценим в этом колоссе широкую и добрую душу, верность в дружбе и увлекательную прелесть его свободной волжской речи, сдобренной метким, наблюдательным юмором.
Всегда, после долгой разлуки, смотрели с новым удивлением и новым удовольствием на это огромное, холодное и поворотливое тело, на это славное симбирское лицо, сквозь открытую простоту которого лучится беззлобное лукавство Но теперь чуть слышная скорбь царапает сердце.
Вот такая была и наша родина… Простая, сильная, здоровая, крепкая, прочно сложенная… Ведь не могло же случиться, чтобы в ней навек перевелись богатыри тела и духа?
Слагаемое*
В варшавской газете «За свободу» вот уже почти год ведет свои «Записки писателя» М. П. Арцыбашев, испивший чашу большевизма почти до дна и покинувший Россию, уж конечно, без милостивого разрешения или лукавого попустительства Красного Кремля. Эти записки насквозь пронизаны знакомыми чертами: ума, характера и большого таланта Арцыбашева; беспощадной правдивостью, безоглядной смелостью цепкой логикой, которая роднит его с Толстым, а также с чисто толстовскими убедительностью и неуступчивостью. Говоря о его неуступчивости, я не могу не вспомнить отшумевшего дела о савинковском перебеге. Как Фома Неверный, Арцыбашев долго не хотел подчиниться свидетельству фактов и в одиночку упорно защищал человека, нашедшего однажды место в его сердце. (Да и то сказать, не его одного, а многих сильных, опытных и зорких умел пленять этот очарователь.) И только когда убедился, можно сказать, осязательно, то отвернулся от него с болью, горечью и негодованием.
Но совсем иные, новые, волнующие звуки и крики привлекают мое пристальное и нежное внимание к статьям Арцыбашева. Говорю — новые, — потому что раньше, давно, не было у Арцыбашева поводов и возможности показать открыто ту сторону своей души, где у него таилась скромная и суровая любовь к родине. Ведь истинная: дружба и бесповоротная любовь сказываются во всей своей глубине и горячности только тогда, когда их теряешь… может быть, навеки. И вот теперь все, что ни пишет Арцыбашев, полно мужественной скорбью о России, неутомимой ненавистью к ее случайным — да! случайные — поработителям и к их добровольным прислужникам, тоской по России, а стало быть, и великой любовью.