Джинн. Мне нравилось само слово, и я с восторгом представляла, что во мне обитает коварный дух. Да и кто знает, вдруг и в самом деле некий джинн будоражил мою кровь? Нрав у меня был крутой – настолько, что порой пугал меня саму. Одежда моя вечно была в чернилах, краске или грязи. Осердясь, я таскала Пуран за косицы так, что она заливалась слезами, пинала братьев по ногам, носилась по коридорам, кубарем сбегала по лестницам. «Я больше мальчишка, чем любой из вас!» – кричала я, когда братья смеялись надо мной или дразнили меня, а они делали это частенько.

Если мать грозилась, что сейчас меня накажет, я упирала руки в боки, вздергивала подбородок и спрашивала:

– За что?

– Прикуси язык! – рявкала мать.

Как-то раз в ответ я вонзила зубы в язык и не выпускала его, пока не почувствовала сладковато-железистый привкус крови. Тогда я высунула язык – показать матери, что я сделала, как велено. «Убей меня Аллах!» – воскликнула она и впилась ногтями в щеки. Однако чем хуже я себя вела, тем менее вероятно было и то, что мать нажалуется Полковнику, поскольку он обвинил бы во всем ее саму.

Наша няня, Санам, как могла старалась меня усмирить. Мне даже казалось, что, кроме нее, нас никто по-настоящему не любил. Двенадцатилетней девочкой она попала в Тегеран из провинции; замуж Санам так и не вышла. Не знаю, хотелось ли ей вернуться в родную деревню, обзавестись семьей; большая часть ее жизни прошла в нашем доме в Амирие, и она заботилась о нас как о собственных детях. Смуглая густой, тепло-коричной смуглостью, с щеками, изрытыми оспинами, Санам не была красавицей, но черные глаза ее, подведенные сурьмой, сияли. От няни всегда пахло гвоздикой и базиликом, а когда Санам смеялась, она запрокидывала голову. Я ее обожала.

Чтобы успокоить вселившегося в меня джинна, Санам подливала настой валерианы мне в рагу и в вишневый сок. Вечером добавляла каплю опия в мою кружку с кипяченым молоком. Я терпеть не могла кипяченое молоко, вдобавок была слишком умна, чтобы попасться на такую уловку. Стоило Санам отвернуться, как я выливала молоко в цветочный горшок, кухонную раковину или отдавала младшему братишке, который жадно его выпивал и потом спал беспробудно шестнадцать часов кряду.

Однако ни нежная забота моей нянюшки, ни материны упреки не сумели изгнать из меня джинна. Мама придумывала все новые наказания. В детстве мы с братьями и сестрами играли в одну игру. Протягиваешь ладони, другой должен по ним шлепнуть, а ты – успеть их отдернуть, чтобы тот промахнулся. Мы называли ее «Неси хлеб, бери кебаб». И когда я была совсем маленькая, одно из наказаний смахивало на эту забаву. «Вытяни руки!» – приказывала мать. Я подставляла ладони, будто в игре, только била по ним мама не ладошкой, а железным прутом и отдергивать их запрещалось.

Когда я подросла, наказания стали изощреннее. Мать отыскивала меня в укрытии на чердаке, отводила вниз и запирала в подвале: там соседи точно меня не услышат, кричи не кричи. А если услышат, какая разница? Я непокорная дочь, и вышколить меня – ее прямая обязанность.

К пятнадцати годам я дала себе слово, что никогда никого ни о чем не стану просить. Год за годом я все внимательнее следила за матерью – может, даже больше, чем она за мной. Вечерами, затаив дыхание, простаивала под дверью ее спальни, страшась постучать и не в силах уйти. Я садилась на корточки, приникала глазом к замочной скважине – старинной, под тяжелый кованый ключ – и наблюдала. Мать сидела на полу, скрестив ноги; свет падал на вышивание, которое лежало у нее на коленях. Распущенные волосы рассыпались по плечам. Часто она даже не прикасалась к вышиванию, сидела, устремив взгляд в стену, или плакала, закрыв лицо руками.

В один год я наблюдала, как живот ее круглится от недели к неделе, и в конце концов тело ее выдало то, о чем мать никогда бы не обмолвилась.

– Не плачьте, – шептала ей на кухне Санам, кивая на материн живот. – Не то младенец услышит ваши слезы!

Может, младенец и правда проникся ее печалью, потому что, когда Глория, младшая моя сестра, седьмой и последний ребенок моей матери, наконец появилась на свет, она не издавала ни звука – разве что, проголодавшись, принималась кряхтеть.

В отсутствие Полковника наша мать управляла домом и нами, детьми; при нем же робела, сжималась, отмалчивалась, а если и говорила, то не осмеливалась поднять на него глаза. Мать его боялась. Полковник был требователен, привередлив и, как говорится, не касался ни черного, ни белого: гордыня его была паче голода или жажды. Если мать уходила в город – будь то по делам, навестить знакомых или заболевших родственников, – Полковник уединялся в библиотеке и не удосуживался даже выйти на кухню за чаем. Вернувшись домой, мать сразу же заваривала чай и относила на мужскую половину – вместе с бисквитом, пропитанным медом и розовой водой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Novel. Женское лицо. МИФ

Похожие книги