А нога дрожит и дрожит. Не могу на нее наступить. Неужели из-за этого не найду Грушецкого, не выскажу ему всего, что у меня в душе?! Черт с ней, с ногой! Заставлю ее слушаться! Делаю шаг, другой, и дрожь постепенно ослабевает. Оказывается, важнее всего — уметь руководить собственным телом, а не подчиняться его капризам.
Спускаюсь на первый этаж. Навстречу мне, ощупывая ногами пол, идет по коридору Борис. Шнурок на одной парусиновой белой туфле развязался и червячком извивается по полу. Голова слепого привычно запрокинута, как будто он рассматривает потолок. Лицо, в жестких мазках шрамов и рубцов, окаменело. Пуговицы белого халата застегнуты неправильно, и крепкая атлетическая фигура кажется от этого скособоченной, одна рука — длиннее другой.
Жалкий вид Бориса укрепляет мою решимость, и я выхожу во двор целеустремленный, воинственно-неумолимый. Где, где этот мелкий тип, это ничтожество? Сейчас он услышит от меня кое-что такое, чего ему, наверное, никто никогда не говорил. Никакие шуточки и увертки ему не помогут!
В зарослях деревьев и кустов позади здания клиники вокруг скамьи, на которой играли в шахматы Грушецкий и Хлопов, толпился народ. Нашел Грушецкий партнера! Но болельщики, ничего не смыслящие в шахматах, переживали, волновались…
— Тебя не мучают угрызения совести? — Я возник перед моим новоявленным врагом внезапно. — Не мешают развлекаться?
— Вопросы адресованы мне? — Грушецкого, кажется, ничем нельзя была вывести из себя. — Я правильно понял?
— Правильно, правильно! Никогда не думал, что среди нас могут быть такие подонки. Зайди в корпус, полюбуйся своей работой. Помоги слепому шнурок завязать на туфле. Как ты мог?! — Я почувствовал, что вот-вот сорвусь на крик. А в глазах Грушецкого не было и тени раскаяния. Я вдруг с удивлением ощутил, как во мне тает злая непримиримость. Нельзя было позволить себе смягчиться, и я враждебно спросил: — Не понимаешь разве, что отбить жену у слепого — это… это низость? Не приходилось так думать?
— Напрасно ты так, Слава. Клянусь тебе, напрасно…
Обступившие скамью ходячие больные раздосадованно загалдели. Васька Хлопов уставился на меня недоумевающе. Было странно, что никто меня не поддержал, не набросился вслед за мной на Грушецкого. Своим воинственным выпадом добился я только одного: теперь всем было не до шахмат.
Леонид собрал фигуры, сложил в коробку и вручил ее соседу, у которого были в порядке ноги и руки и который всегда готов был помочь инвалидам что-то поднести, переставить, поднять. Потом Грушецкий взял свои щегольские костыли.
— Пойдем. — Он поднялся. — Надо объясниться.
Отправились мы в сквер у летнего кинотеатра, нашли свободную скамью в тени. По пути сюда не было сказано ни слова. И только усевшись, Грушецкий достал из кармана сине-белую пачку «Казбека», постучал мундштуком папиросы по коробке и пристально посмотрел на меня:
— Ты в самом деле считаешь меня подонком?
— А как по-твоему? Если кто-то отбивает жену у товарища своего по несчастью, незрячего инвалида-фронтовика, подонок он или нет? Видишь, отворачиваешься…
— Не люблю оправдываться. — Грушецкий прикурил, выпустил вверх струю дыма, подождал, пока она растает, и повернулся ко мне. — С другим на эту тему я бы и разговаривать не стал. Но ты — особый случай. Не хочу быть в твоих глазах подлецом. Хотя и не надеюсь оправдаться. Обидно. Ты, Слава, по моим наблюдениям, больше нас всех сохранил в себе чистоты довоенной. Как тебя долбануло! Ничего живого как будто не осталось, а вот есть в тебе что-то такое…
Ветер зашелестел листвой над нашими головами, по лицу Леонида прошли солнечные блики. Он сидел откинувшись на спинку скамьи и держа одной рукой оба костыля с плексигласовыми упорами. Второй рукой он прижал к груди согнутую в колене уцелевшую ногу. С губ его свисала дымящаяся папироса. Высокий лоб разделила на два этажа глубокая морщина.
— Меня, конечно, есть в чем упрекнуть. Я — не святой. Но совсем не в том, за что ты на меня набросился. Виноват я перед Рубабой. Вот перед кем я действительно подлец. А с этой потаскухой Люськой, по-моему, не согрешил только тот, у кого не было желания. Я долго держался. Ты веришь?
Я не ответил.
— Вот видишь, не хочешь ты мне верить. — Он огорченно покачал головой. — У меня, Слава, характер не такой, как у тебя. Твердости мне не хватает. А в таких делах — ты со временем сам поймешь — соскользнуть ничего не стоит…
— Допустим, — сказал я. — Допустим, ты говоришь правду. Но как ты мог позволить ей бросить слепого мужа?
— Как я мог позволить? Да неужели ты не понимаешь, что в этом нет никакой моей вины? Она все равно бросила бы его. Если бы я мог поговорить с Борисом по душам, я бы сказал ему: «Забудь ее навсегда, дружище. Плюнь и разотри». Клянусь, ему с сестренкой спокойнее и надежнее жить. Вот сестренка у него — это человек… А с Люськой, кроме страданий и лжи, его ничего не ожидает. На его месте…