В Австрии Митьке, можно сказать, и не попадалось на глаза разрушений. А ежели сохранились где следы бомбежек, так то, сказывали ребята, следы налетов американской и английской авиации. Не понимал Митька свое высокое начальство — никак не понимал. Прежде, бывало, только и слышишь: «отомстить врагу!» да «отомстить!» За сожженные города и села, за погибших товарищей, за поруганных и угнанных в неволю жен и сестер. Женщин вообще-то, освобожденных из неволи Красной Армией, встретилось им на дорогах Венгрии и Австрии порядочно. Как увидят солдат своих да офицеров — плачут. Несладко, верно, им тут жилось. Несладко…
Слышал Митька с сорок первого года: отомстить! А как на земли вражеские пришли — командование вроде как задний ход дало. Трофеи и те лишь в брошенных домах брать позволяли. Так, выходит, мстить не надо? Нет, не понимал Митька высокое начальство.
Вспомнилось ему родное Марьино. Полтора года с начала войны прожил он в деревне, прежде чем пришла повестка из военкомата. Вроде как вымерло Марьино за это время. Никакого следа от мирной жизни не сохранилось — ни тебе света в окнах по вечерам, ни улиц с гармошкой да припевками, ни ночных бессонных голосов. Иные избы стариками одними были населены — кто помоложе, все до единого на фронт ушли, в других — после похоронок хоть и не вымерли люди, а жизни-то вовсе и не было. Убивали похоронки жизнь…
Десятилетка в райцентре стала пустовать — старшеклассники каждодневно на колхозную работу выходили, а младшим тоже было не до ученья. Семнадцатилетние Митькины ровесники, да и он — тоже, самыми завидными парнями сделались. От девок на улице и проходу не стало. Только и слышно: «Выходи, миленочек, погуляем. Выходи, Митенька…»
Он меж братьев меньшой. Трое старших давно уж на фронте воюют. От Ивана и Николая Марька-почтальонша приносит кой-когда письма, а вот от Андрюхи как получили прошлой осенью весточку из-под Москвы, так больше ни слуху ни духу. Мать из-за этого вконец извелась — в глазах слезы не просыхают, отец (он окривел на гражданской) не переставая цигарками дымит да на жену и детей зверем набрасывается.
Не ко времени еще Кланька, Андрюхина зазноба, на глаза Митьке все норовит попасться, да смеется зазывно, да подмигивает бесстрашно. Кланька — девка отчаянная! От нее не больно-то и увернешься. Однако, по совести говоря, Митька и не старался увертываться. Глянулась ему Кланька еще в ту пору, когда она вечерами с Андрюхой под ручку по улице прохаживалась. Понятно, не пожелай она сама, ни в жизнь бы не отважился Митька разговор о любви завести с девкой старше его на целых пять лет.
Она пожелала. Опять же как бы невзначай повстречала его на лесной опушке, куда марьинские обыкновенно за грибами, ягодами, валежником и сухостоем хаживали (со временем Кланька созналась, что не впервой подстерегала его). Повстречались они под вечер, а в деревню возвратились на заре.
О грехе их Марьино дозналось гораздо скорее, нежели можно было ожидать. На деревне дознались — до отца дошло. Не рад был меньшой Федосов и любви Кланькиной, и тому, чем начал было гордиться, — его предпочла иным-прочим столь приметная в Марьине девка. Отец в ярости гремит и поносит сына всякими словами, дочерей не совестясь. Мать глядит, ровно на смертельно больного…
Отчаянная Кланькина любовь, однако, и его заразила бесстрашием и отчаянностью. Позднее Митьке стало казаться, что он в ту пору вконец лишен был собственной воли. Чего Кланьке вздумается, то для него вроде как законом делается. Ослушаться не смей! К тому же и дня без встречи с ней прожить было невмоготу.
Захворает, случалось, Кланька — он мается, места себе не находит. Все мысли о ней да о ней. Стоит перед глазами лицо ее в огненных конопушках, локон пшеничных волос, из-под платка выбившийся, губы влажные, слегка приоткрытые. Митька догадывался, что и Кланька всей душой к нему рвется, встречи ждет не дождется. От этой догадки горечь его притуплялась.
В октябре, когда снег ранее всех сроков лег на поля и Митька затосковал, оказавшись в списке марьинских, назначенных председателем в соседнюю область на лесозаготовки, Марька-почтальонша доставила Федосовым письмо. Пришло то письмо с Урала, из города Свердловска. Писано оно было незнакомой рукой. Принесло оно немыслимо горестную весть: Андрюха, Митькин брат и Кланькин ухажер довоенный, второй год скоро пойдет как в госпитале лежит. Искалечило Андрюху, сердечного, так, что и жить бы ему не надо. Контузило прошлый год под Москвой, обморозился он, и вот ампутировали ему обе ноги и правую руку по плечо.
Обо всем этом прописал комиссар госпиталя в том страшном, как похоронка, письме. Сообщалось еще, что Андрюха домой не желает возвращаться, что госпитальное начальство само адрес Федосовых разузнало. Для того комиссар и пишет им, чтобы прислали они кого-нито в Свердловск забрать Андрюху домой. «Продолжать лечение теперь нет нужды…»
Мать и сестры запричитали, заголосили. Отец молча свернул цигарку, выгреб уголек из печи, прикурил, прошелся по избе, стараясь не глядеть на жену и детей. И вдруг рявкнул: