Селезнев шел ей навстречу, неся на вытянутых руках охапку весенних букетов. Сестры, только что толпившиеся у «виллиса», мгновенно испарились. Подполковник осыпал ее цветами и вдруг подхватил на руки. Она подумала: «О, Селезнев намерен сегодня, кажется, одержать и на этом фронте победу». Подумала, и ей стало весело.
— С праздником, Любушка! С великой победой! — От него пахло спиртным. Но ей это ничуть не претило. — Какой день, Любушка! — Он бесстрашно чмокнул ее в щеку, неся ее на руках легко, как ребенка. — Какой счастливый день! Сегодня уж точно: «Гитлер — капут!»
Он внес ее в подъезд, шагнул к лестнице. Это уже, пожалуй, было чересчур, хотя она и сейчас не сердилась на него. Но все-таки стала упираться руками в его грудь, стараясь высвободиться. Смеясь, вырывалась:
— Отпустите! Слышите? Сумасшедший! Сейчас же отпустите меня! Вы что, оглохли? Сейчас же!..
Селезнев подчинился. Поставил ее на мраморную ступеньку, а ей было досадно, что он послушался. Как славно чувствовала она себя плывущей на его большущих сильных руках! Отчего же она только что так отчаянно отбивалась, так искренне негодовала, так настаивала?..
Впрочем, эти мысли оттеснила другая: о чем она думает? Сегодня, когда случилась эта огромная перемена для всех людей на земле, о чем она думает? Это, разумеется, оттого, что она женщина. В голове у Селезнева — пусть выпившего, пусть по-мальчишески влюбленного! — нет места для других мыслей, кроме одной: пришла победа!
Оказавшись у себя в комнате, Любовь Михайловна на ощупь отыскала выключатель, на который до этого вечера не обращала внимания. Щелкнула, и под потолком вспыхнула аккуратная люстрочка с тремя лампочками. Тотчас проявился невидимый прежде по вечерам замысловатый многоцветный узор на ковре, ниспадающем со стены на необъятную тахту. Засияла ажурная золоченая рама, в которую было заключено большое овальное зеркало, тускневшее обыкновенно с наступлением сумерек. Тяжелая бархатистая портьера у выхода стала выглядеть уютной и мягкой…
Селезнев — у него в руках опять были непонятно каким образом попавшие к нему несколько букетов — расставлял их в стеклянные подцветочники. Комната тотчас же наводнилась опьяняющими запахами летнего сада. А Селезнев отошел к распахнутому в сторону площади окну и стал набивать трубку табаком. Любовь Михайловна тем временем переоделась в ванной комнате. Вышла она оттуда в удобном домашнем халате. Селезнев повернулся к ней:
— Ничего, что я закурил?
— Ничего, ничего. Сегодня вам все разрешается.
Произнесла она эти слова и вдруг смутилась. Их можно было истолковать как приглашение к действию. Селезнев ее смущения не заметил. Он пускал дым в окно и рассуждал:
— В самом деле, черт возьми, сегодня нам должно быть все разрешено. Я-то, Любушка, знаете, с какого времени на фронте? С октября сорок первого. До войны был пилотом-инструктором в аэроклубе. А как началось, направили меня сперва в летное училище, курсантов натаскивать. Но учителей и без меня хватало. Стал я писать рапорты: прошу в действующую авиацию. Один рапорт — отказ, другой — отказ, третий — тоже отказ. А как фронт к Москве подошел, взяли. Вот с той поры и воюю. С перерывами на госпитали.
— Счастливый вы человек, Селезнев. — Любовь Михайловна остановилась перед ним, сунув руки в глубокие накладные карманы халата. — Провоевать с октября сорок первого до самой победы и остаться в строю — для этого требуется необыкновенное везение. Счастливый вы человек. — Она улыбнулась. — Я бы сказала, баловень судьбы.
— Верно, Любушка, верно. — Селезнев засмеялся и тотчас же стал серьезен. — Какая-то родная душа, должно быть, молилась… Не ваша ли это душа, Любушка?
«Моя, моя! Разве ты не видишь?» Она открыто посмотрела ему в глаза, но не вымолвила ни слова. Захотелось, чтобы он опять, как у подъезда, бесстрашно подхватил ее на руки. Она даже непроизвольно сделала короткий шажок к Селезневу, но внезапно испугалась этого порыва и отступила от окна.
Селезнев был поглощен своими мыслями. Он всматривался в непривычно освещенную торговую площадь, дымил трубкой и выглядел отрешенно-задумчивым. Любовь Михайловна присела на тахту. Некоторое время с ожиданием смотрела на гостя, потом насильственно засмеялась:
— Вообще-то мы все баловни судьбы. Такую войну пережить — надо быть баловнем судьбы… Знаете, Селезнев, я сегодня, едва только услышала о победе, испытала странное чувство: будто на мне есть какая-то вина перед людьми, будто получила чересчур щедрый дар за чей-то счет. Судьбе ведь пришлось у кого-то отнять, чтобы меня одарить. Понимала, нельзя так думать, надо торжествовать, гордиться, радоваться, а на душе, знаете, все-таки…