Васюта приказал поставить на дорогу искореженный миной «виллис». Выполняя вместе со всеми приказ комбата, я поминутно оглядывался на сидящего в луже крови грузного человека в генеральском мундире. Он вдруг неестественно изогнулся над своей почти оторванной ногой, и мне показалось, будто он плачет. Ветер трепал седые волосы, обнажая красноватую лысину на затылке, борцовская шея побагровела, отвисающие щеки приняли малиновый цвет, будто от негодования. Но вот лицо и шея начали на глазах бледнеть, принимая мертвенно-серую окраску.
Торопливо подошел комбриг, объявил офицерам, что связался по телефону с «пятым» и что с минуты на минуту подойдет машина с медициной. Мы, сержанты и солдаты, уже поставили на дорогу «виллис» и стояли на некотором расстоянии от группы офицеров, не зная, что дальше делать. Машина с растерзанным мотором и искореженной передней осью, с которой были сорваны колеса, уткнулась носом в землю.
Комбриг первым решился заговорить с генералом. Сидящий в кровавой луже раненый оторвал взгляд от своей изломанной выше колена ноги, кивнул комбригу, и мне опять показалось, что глаза генерала блестят слезами.
Видя плачущим человека, при появлении которого три дня тому назад у нас на НП все вскочили и вытянулись, и догадываясь, как ему сейчас, наверное, больно и жутко, я прикинул в уме, что ногу генералу ампутируют, ужаснулся и, противясь этому всей душой, невольно подумал: «Неужели он все-таки выживет? Лучше бы ему умереть…»
Со стороны шоссе на сумасшедшей скорости несся медсанбатовский «додж». Раненого генерала бережно уложили на носилки в кузове. А на следующий день распространилось известие, что генерал скончался по дороге в Вену…
Все это вспомнилось ночью, когда «вокзал» огласился привычными звуками: храпом, сопением, невнятным бормотанием, стонами. Стало не по себе. Получалось, что, не желая генералу смерти, я, можно сказать, накликал. «Сам вот каким остался, — подумал я, — а умирать не хочешь?..»
Во рту стало горячо. Я посмотрел на графин с кипяченой водой. Он стоял совсем близко, на тумбочке. Воду на каждом своем дежурстве меняла в нем Галя. Графин тускло отсвечивал выпуклым стеклянным боком. Рядом, зубчато мерцал граненый стакан. Все это было около меня — протяни руку, налей воды до краев и пей сколько душе угодно. Легко сказать — протяни руку!
Она вытянулась на постели колбасой, и никакая сила не могла заставить ее сдвинуться с места. А пить хотелось так, что казалось, если сейчас же, сию секунду, не глотнешь воды, начнут лопаться и кровоточить губы, язык…
— Сестра! — крикнул я и вздрогнул от собственного неожиданно зычного голоса. — Сестра!
Подбежала Томочка, зашептала:
— Тише, Славик, тише! Весь народ мне перебудишь. Чего тебе? Говори. Мне к спинальникам надо.
— Воды! Пить…
Она стала поить меня, как маленького.
Проснулся я, когда солнечный свет уже вовсю заливал «вокзал». Проснулся и не узнал себя. Боль осталась только сверху, около макушки, будто там появилась свежая царапина. Внутри черепа больше не было отупляющей тяжести.
Мною вдруг овладело странное, как бы возвратившееся из давней жизни желание. Сначала я и не сообразил, что со мной происходит, Оказалось, просто успел забыть, каким бывает ощущение голода. И вот еле-еле дождался, когда «швестер» вкатила в палату тележку с баком рисовой каши. «Вокзал» наводнился аппетитными запахами, стуком посуды…
Меня опять кормила Галя. В первые дни после прибытия в госпиталь я был уверен, что это временно, что, когда ослабеет боль в голове, можно будет все делать самому. Теперь стало ясно, что сам я никогда ничего без помощи Гали или кого-нибудь другого делать не смогу.
Сестра ритмично подносила к моему рту ложку за ложкой с порядочными комками маслянистой каши. А я, кажется, никогда в жизни не ел с таким аппетитом, как в это утро на следующий день после трепанации черепа.
Только закончился обход — пришел Митька. Устроился на свободной кровати по соседству. Молча кивнул и погрузился в раздумья. Я недоумевал: если нечего сказать, какого черта приперся? Мы несколько раз встречались взглядом. Но ничего не могло заставить Митьку открыть рот.
— Чего язык прикусил? — не выдержал я наконец. — Таких болтливых соседей мне и без тебя хватает.
— Много у вас народу. — Митька будто и не услышал в моих словах иронии. — Верно кто-то придумал — впрямь «вокзал». Правду сказать, вроде как повеселее у вас, нежели в нашей седьмой. И солнца поболе, и народ побойчее.
— Особенно спинальники и мы, с эстрады…
— Я о других, не о вас. — Митька опять надолго притих. Потом вдруг заговорил, краснея и страдая от собственного бессилия: — Слышь, Славка. Ты это… не… не больно… Ясное дело, я понимаю… Только чего делать?..
— А, вот с чем ты явился! Утешать вздумал? Сам сообразил или кто-то посоветовал?
— Чего утешать-то? Правды ведь все одно не утаишь, а неправдой делу не поможешь. Так что вовсе не затем пришел я к тебе. Понятно, худо дело, тут ничего не скажешь. Только все одно нельзя тебе, Славка, об этом только и думать. Никак нельзя…