Здесь все та же отвратительная мостовая и все та же отвратительная политика; по-прежнему здесь все еще пятьдесят учителей и четыреста жандармов, десять школ и двенадцать казарм, одна общинная больница и два общинных кладбища; по-прежнему здесь из списков «усопших» известно, сколько лежит на кладбищах мертвых, а по книгам статистического управления нельзя узнать, сколько в городе живых; по-прежнему здесь одна городская управа и шесть полицейских участков, но дела они вершат так умно, будто в городе один полицейский участок и шесть городских управ; по-прежнему здесь пять банков и один суд по разбору дел о подложных векселях, хотя давно надо было иметь один банк и пять судов по разбору дел о подложных векселях; по-прежнему здесь уменьшается количество судебных дел по обвинению в оскорблении достоинства, и все увеличивается количество бракоразводных процессов и судебных дел по обвинению в подлоге; по-прежнему здесь постоянно сменяются общинные советы и по-прежнему без всякого порядка застраиваются улицы. Да, я узнаю его, мой старый Белград!
Я вновь вижу те же старые, всем известные лавки — и те, в которых мне отпускали в кредит, и те, в которых не отпускали. Ох, думая о тех лавочниках, которые отпускали мне в кредит, я всегда вспоминал слова Христа: «Прости им, боже, ведь они сами не знают, что творят!»
Вот и лавка Петра Янковича. Я с давних пор помню этот клочок холста с двумя печатями, ведь в нем есть и мои ниточки. А вот лавка Николы Протича, точнее говоря, не его, а его жены, так как все свои дела он вершит под вывеской жены, а жена его вершит свои дела под его вывеской.
И все, все по-прежнему. Вон там Фердинанд, портной, напился, сжал кулаки и с воодушевлением орет: «Да здравствует поколение!» А вот и господин Фасоль, музыкант и композитор с медалью за мастерство на лацкане пиджака, он с озабоченным видом спешит куда-то, размышляя о том, каким отвратительным маршем он ошарашит публику. А вот и сумасшедший Живко с гусиным пером на шапке и с четырьмя бумажными медалями на груди, он по-прежнему строит рожи, подпрыгивает, жмурится и выпрашивает сигареты.
— Живко, Живко, ты кто, все еще поэт, или воевода, или кто?
— Я царь.
— Царь? Ах, царь? Да к тому же еще царь с гусиным пером? Ну, и как же, слушаются тебя люди, не бунтуют?
— Не слушаются, не слушаются, сударь! — И слезы навертываются ему на глаза.
Представляете, какое доброе сердце у этого царя и как он жалеет, что люди так испортились и перестали слушаться.
— А ты их стукни, Живко, стукни их!
— Эх, если их бить, то еще хуже будет, тогда они мне и одной сигаретки не дадут… Кстати, не откажите, сударь, дайте Живко сигарету.
— На, Живко, бери!
Он строит рожу, засовывает сигарету в нос и так и курит, — ведь он царь и должен курить не так, как курят простые смертные. Прихрамывая на одну ногу, он идет дальше, перышко развевается над его шапкой, бумажные медали пляшут на его груди, а он гордо несет свою голову, обремененную заботами о своем народе.
Все, все здесь по-старому! Вот и дом, в котором я родился. Боже, неблагодарные современники допустили, чтобы в этом доме поселилась акушерка! Вон как раз под окном комнаты, в которой я родился, висит дощечка с надписью: «Евфимия Миллер, дипломированная акушерка», и чуть ниже мелкими буквами: «Стучать в окно в любое время ночи», а в центре нарисована богородица, которая держит новорожденного Иисуса на вышитой подушке.
Кто знает, когда народится более благодарное поколение, может быть, и сотрут с дощечки эту вышитую подушечку, сотрут и все остальное и напишут мое имя.
Впрочем, вероятно, обо всем этом госпожа Евфимия даже и не подозревает, а то представляете, как она расчувствовалась бы, если бы я сообщил ей об этом. А ведь я мог бы хоть ради этого зайти к ней. Разумеется, меня приняли бы как полагается. Я вошел бы в комнату и застал бы уважаемую госпожу Евфимию Миллер в старом кожаном кресле, с огромными очками на носу, погруженную в чтение «Истории древних абдеритов. Сочинение господина Виланда»{86}.
Я. Добрый день, уважаемая госпожа Евфимия!
О н а. Добрый день.
Я. Позвольте узнать, госпожа Евфимия, сколько вы платите за квартиру?
О н а. Двадцать динаров, сударь.
Я. Двадцать динаров! Мало, мало, госпожа Евфимия. Тот, кто живет здесь, должен платить больше.
О н а. Что вы, и это много!
Я. Нет, говорю вам, госпожа Евфимия, надо платить больше, потому что в этом доме родился я.
О н а. Ах, вот оно что, тогда почему здесь так сыро, почему потолок, того и гляди, обвалится?
Я. Этого я не знаю. Это дело домовладельца.
О н а. А, так это не ваш дом?
Я. Нет, дом, зимнее пальто и жену я все еще никак не могу приобрести и только время от времени беру все это в аренду.
О н а. Ну, хорошо, а чего же вы от меня хотите?
Я. Ничего, от вас я ничего не хочу. Я пришел только для того, чтобы сказать вам, что родился в этом доме, и спросить у вас, имеете ли вы что-нибудь против этого?
О н а