Никогда еще не был я таким беспомощным. Я не знал, как утешить ее. Да и как мне постичь всем своим существом ее горе? Хотя что называть горем на этой странной Земле? Разве можно сетовать на родителей, явивших меня на этот свет без моего ведома и согласия? Принимай жизнь такой, какая она есть, и не будь равнодушным…
— «Винтовки новые» — у Маяковского, — вздыхаю я.
— Опять не в масть! — сокрушается бабушка. — А эти как?
Хороша? Пиши, раз хороша. Я ешо божественны стихи знаю. Молитвы. Потом? Ланно. С картинкам много. Жалко — неловки, нельзи петь. По-корельски — спою, а по-русски — никак не повернуть, не скланно выходит. Не записывашь по-корельски? А хороши есть. И чем корельской езык хужей русськова…
Она пожевывает губами, рассматривая стоптанные калоши на отечных ногах, из-под платка выглядывают прядки волос.
— О-о-ох!
Лицо бабушки внезапно искажается, словно она проглотила какую-то горечь: губы искривились, крупные глаза расширились. Она хватается за левую руку и принимается баюкать ее.
— Опять схватило. Хоть отымай.
Я растираю ее дряблую мягкую руку с комками темной загустевшей крови в разбухших венах…
За углом избушки — фырканье «газика», хлопанье дверцы, чьи-то неспешные шаги. Это директор совхоза, в соломенной шляпе, белой рубахе навыпуск, широких белых брюках.
Я встаю ему навстречу, досадуя в душе на появление постороннего человека, приветствую его.
Бабушка смутно взглядывает на него, переводит взгляд куда-то под пыльные сандалии и принимается чертить на земле клюкой, словно перед ней не гость, а невесть кто. Он присаживается рядом с бабушкой на завалинку и спрашивает ее:
— Не помираете еще, Александра Михайловна?
— А чево мне помирать-то! — необидчиво отвечает бабушка. — Жизнь хороша, жиеу как на курорте, все кусты и ягоды мое…
— Да жили бы вы в совхозе! Чего вам здесь делать-то? У сына-то все лучше…
— Што? Не слышу! — Бабушка наклоняется к директору и говорит нараспев:
— В каменным дому мне делать нечего. Меня на вторый етаж Кондратом надоть подымать! А нащет дела, дак сарай с селитрой догляда просит. Вот и буду его каравулить…
Директор, мельком взглянув на меня, словно ища во мне союзника, усмехается:
— Ну уж сторож… А что ты пьешь? До колодца-то — не рукой подать.
— Как что? Если дожжик — дак колонка в сенях: ведер, корытец наставлю, воды через крышу и натекет! И себе хватит, и в целовальник налью…
— А вдруг дождя нет?
— Дак яма на задворках — на што?
— Не пей, бабушка, плохая вода. Там насекомые. Воду надо кипятить.
— Делов-то скоко из-за насекомых! Не оне меня — я их ем!
Она колыхается от еле сдерживаемого смеха, степенно разглаживает на коленях какую-то белую ленту с криво выведенными химическим карандашом буквами.
Бабушка — сплошное солнышко. Она радехонька, что так ловко отбрила ученого человека.
— Леня, — просит она, — ведерца два водицы с Василкова колодца спроворь, ладнехонько?
Вожжи разговора в ее руках, и она не особенно торопит его.
— А что едите? — Директор гасит «беломорину» и растирает ногой.
— Картошка печена, картошка варена, картошка тушена и суп — из картошки! Худо рази? В войну три воза лебеды съела. А то — картовны лепешки… Не едал картовных опекишей? Как картошку морозом прихватит, самое времечко пекчи… Ох-ма, не дома, а и дома, да не на печке… — неизвестно что припомнив, вздыхает Гомазениха. — А скажи-ко, дилехтор, куда из магазина пшенка делась? А скоромно масло? Какой враг сломал пекарню? Можот, мне опять лебеду лопать, а, дилехтор? А пошто бабы тутошни без гребенок сидят, руками волосья чешут?
— Это временные недостатки, Александра Михайловна. Думается, что в третьем квартале мы эти трудности изживем… А сколько вам лет? — Директору нравятся ответы бабушки. И он как бы ждет от нее каких-то новых чудинок.
— Экой ты… вьюн! План уже выполнила. Вторую сотню разменяла посля Страстной…
— Так вы по плану?!
— По плану. Нонче без плана никак нельзя. Нон-че третий год пятилетки. Решающий!
Директор хохочет и, отирая вышитым платком лицо, говорит:
— Уморили вы меня, Александра Михайловна! Ладно, живите, бог с вами. Мы вас не тронем…
Бабушка поворачивается ко мне и поясняет, кивая головой на директора:
— Оне, вишь ты, меня корчевать сбираются. Я тут как чирей осередь обчественных полей. Не видят от меня некакой пользы.
Директор осматривает крышу избенки и оценивает:
— А худая у вас крыша, худая…
— Не крыша худая, — с ожесточением возражает хозяйка, — люди худые. Дала намедни денег двум гадам — оне крышу и оммыли!.. И толь, на заплатки дала, профанфурили! А ведь не фишером хочу крышу крыть, как у тя, дилехтор, пятистенка каменная! Не ревизоры ставить заради гляделок!..
И, разглаживая ленту на коленях, убежденно добавляет:
— Я свою развалюху и на твое каменны хоромы не променяю-ю-ю. Кидать не хочу-у-у-у. Хватера, слава те, господи, хороша. Своя хатка — родима матка.