Но женщины уже не было рядом. Услышав голоса охранников, она схватила мешок, метнулась на дорогу, попала в колею, выбитую подводами, тихо вскрикнула и присела:
– Кажется, я вывихнула ногу.
Исмаила бросило в жар.
– Нужно идти, Кара…
– Не могу…
Сторожа приближались. И Дауров принял единственно верное, на его взгляд, решение. Он достал револьвер Бандурко, который прихватил для самообладания и приказал:
– Бегом, женщина!
– Не могу…
– Тогда мне придется застрелить тебя! – твердо и без колебаний произнес Исмаил.
Вдова, забыв о боли, с ужасом посмотрела на него, ствол револьвера, поднялась и засеменила к аулу, охая и западая на правую ногу. Дауров подобрал оставленный ею мешок.
Они не вспоминали об этой ночи почти год. Но вот однажды, вернувшись домой с пастбища, куда выгоняли на лето колхозный скот, Исмаил присел в саду. Вслед забежала во двор Мелеч.
– Дядя, дядя, а мне мама платье сшила! – радостно поделилась девочка.
– Вот и хорошо, – улыбнулся он.
Пришла в сад и Кара. В руках у нее была тарелка со свежеиспеченными пышками и кувшин молока.
– Проголодался, небось, покушай, – поставила она их на стол.
– Балуешь меня.
– Что ты, Исмаил! – встрепенулась соседка. – Я и мои дети в таком долгу перед тобой.
Дауров понял, о чем она, попросил:
– Не надо, забудь это.
Кара смолкла, не говорил и он. Оба любовались девочкой в белом платье с красными цветами, порхающей в саду от дерева к дереву, словно бабочка.
– А тогда ты и вправду мог убить меня? – с явным, долго носимым любопытством поинтересовалась женщина.
– Нет, конечно, – ответил Исмаил. – Просто я знал, что страх поможет тебе преодолеть боль.
Подъехал и свесился с коня через плетень Бадурин, позвал:
– Товарищ Дауров, начальник просит вас зайти.
Хаджемука в кабинете не было. Исмаил нашел его за домом. Он стоял у пруда, смотрел на гладь, нервно сминая сорванный с дерева лист.
– Зачем звал? Что стряслось? – спросил его Дауров.
– А то и стряслось, – повернулся к нему Заур, – прав ты был, Исмаил, ох, как прав… Я только вернулся из областного отдела, ездил по вызову начальника нашего Джеджукова. Ошибки грубые, сказал он, в работе допускаю.
– А у кого их не бывает?
– Ошибки ошибками… Выражение его одно сразу не понравилось, обожгло. Предателем назвал меня. Какой же я предатель, с семнадцати лет за советскую власть боролся? Надерзил ему за это и ушел.
– Это серьезное обвинение, – заключил Исмаил. – Уходить надо.
Заур отмахнулся.
– Куда от них уйдешь!
– Скрываются ведь люди и живут.
– Это не по мне…
Налетел ветерок, поднял на глади пруда зыбь, погнал по ней опавшую листву.
– Вот времечко, а! – продолжал Заур. – Надо ли было верить им? Видел же, как они втаптывали в грязь хороших людей. Нет, чтобы чем-то помочь обиженным, найдя свою третью правду, отличную от тех двух, которые столкнули мир, а я все у судьбы в заложниках сидел, палачом служил. Поделом теперь.
Горьким было его раскаяние, поздним.
– Что об этом говорить, жизнь не воротишь назад, – Исмаил взял друга за руку. – Жернова завертелись, не надейся, никто их не остановит. Общество в агонии, понимаешь, в агонии! В ней одному до другого дела нет. Самому о себе, Заур, надо думать. Не возвращайся к ним. Я помогу уйти, к Казбеку проберемся в конце-концов. Он примет, не сомневайся…
– Не для этого я тебя позвал, – прервал друга Хаджемук. – Если меня возьмут, побеспокойся о семье, знаю заранее: житья ей тут не будет.
Заур направился домой. За ним перебежала дорогу и скрылась в зарослях бурьяна большая и толстая крыса. На следующий день ему вменили причастность к националистическому заговору, и он застрелился в своем кабинете.
Поздней осенью Дауров перевез семью Заура к их родственникам в Черкесию. Возвращаясь обратно, встретил повозку с сеном, которую гнал к казачьему хутору невдалеке подросток лет пятнадцати. Она углубилась в долину и загорелась. Видимо, парень нарушил крестьянскую заповедь – не курить на сене. Ездовой снял рубашку и принялся сбивать пламя, но оно, полыхая, охватило повозку. Потеряв всякую надежду одолеть огонь, паренек спрыгнул и стал распрягать лошадей. Исмаил замер. Происходящее чем-то напоминало нынешнюю жизнь, а сам он подростка, метавшегося у пылающей повозки.
Гончарный круг
Прошло почти двадцать лет с той поры, как старик рассказал Айваруэти две истории: одну – об алчности и грехопадении, другую – о большой любви, случившейся на заре его юности. Но и теперь, несмотря на прошедшее время, образы участников тех событий волновали и бередили душу, воскрешая в памяти мужчин, суетящихся на вершине кургана, и, как старику тогда, ему казалось, что он видит в сумерках две тени – ее и его, стоящих рядом в старой крепости, касающихся ладонями, слышит крик хищной ночной птицы, зло мятущейся над ними. И не угасало эхо далекой любви…